РОЗЫ ДЛЯ УЧИТЕЛЬНИЦЫ ВТОРОГО КЛАССА Помню, мне говорили, что дет* етво — счастливейшая пора жиз-» ни... (Чистейшей воды заблужде* ние прошлого,) Б-ертран Рассел Отец Гюго Гомера — поэт. Гюго Гомеру скоро исполнится девять. Он, конечно, тоже станет поэтом. Так, во всяком случае, утверждает его отец, который, глядя на сына, узнает собственное детство, точнее, его неповторимые особенности. Гюго Гомер — странный ребенок, все так говорят: учителя, друзья, родственники. Отец, напротив, считает его нормальным, совершенно нормальным. «Сеньрр Альварес Хунко»,— с мрачной торжественностью произносит Бруно Андон, высокий, сухопарый, желчный человек с худым оливкового цвета лицом, глубоко посаженными глазами и широкими бровями. Он сосед Альвареса Хунко, пенсионер, служивший прежде в министерстве финансов, и владелец красивого участка, украшение которого — богатая коллекция роз. — Сеньор Альварес Хунко,— произносит Бруно Андон и откашливается,— на мне лежит тяжкий долг сообщить вам, что ваш сын Гюго Гомер — вор... Отец обвиняемого сохраняет спокойствие. Он только говорит: Не будете ли вы добры объяснить мне, на чем осно вано ваше утверждение, уважаемый сосед? Разумеется, я все объясню, сеньор Альварес Хунко! Так вот, уже довольно давно я заметил, что кто-то срезает розы с моих кустов. Я стал наблюдать. Так как я теперь на пенсии, у меня достаточно времени для того, чтобы за ниматься расследованием. Сначала я решил, что вор де лает свое дело,— если, конечно, посягательство на чужую 22 собственность можно назвать делом,— итак, сначала я решил, что вор действует по ночам. Однако, проведя несколько ночей без сна, я убедился, что ato не так. Вар, нак я смог удостовериться, действовал днем. Я выяснил даже час: около -вшз»мж утра. Тогда я устроил засаду. Мое терпение, как всякое терпение вообще, принесло свои плоды, и вот в семь часов сорок семь минут я застал вашего дорогого сына по имени Гюго Гомер срезающим белую резу с куста возле изгороди. Я крикнул ему: «Почему ты срезаешь мои розы?» А ваш сын,— уж вы извините, ееиьор Альварес Хунко, мне не хотелось бы вас огорчать, но ваш сын, проявив неслыханную, не по годам развитую преступность натуры, даже не смутился. Более того, он, улыбаясь, что-то ответил мне,— что именно, я не расслышал, потому что стал глуховат,— и, вежливо приподняв шапку, пошел своей дорогой. И унес мою розу! Вы видели, что это был Гюго Гомер? Своими собственными глазами, сеньор, своими соб ственными глазами, которые, благодарение богу, все еще прекрасно видят, хотя мне уже пошел седьмой десяток. Своими собственными глазами! — гневно восклицает Бруно Андон, сильно повысив голос.— Вы, может быть, мне не верите? Что вы, что вы, уважаемый сосед! Как бы там ни было, я позову сына и расспрошу его при вас. Должен при знаться, это происшествие меня несколько тревожит... .— Еще бы, сеньор! Такой маленький мальчик и уже... Не произносите этого слова! — перерывает его Аль варес Хунко, отец Гюго Гомера.— Позвольте мне выслу шать ребенка, прежде чем обвинить его. Это происшествие меня несколько тревожит... Будь я на вашем месте, меня бы это очень встрево жило; очень и очень! Это меня несколько тревожит,— все так же невоз мутимо продолжает отец Гюго Гомера,— потому что мой сын — существо почтительное, воспитанное, впечатлитель ное и наделенное поистине тонкими чувствами... Расспросите его, сеньор Альварес Хунко! — почти приказывает разгневанный Бруно Андон. Я так и сделаю, сосед. Сеньор Альварес заглядывает в соседнюю комнату и зовет: — Гюго Гомер! 23 Появляется Гюго Гомер. Глаза и улыбка у него лучезарные. — Что, папа? Добрый вечер, сеньор,— приветствует он Бруно Андона. Тот не отвечает. Отец пересказывает мальчику обвинение соседа и заканчивает вопросом: Что ты на это скажешь? Скажу, что это правда, папа. Ты украл розу из сада нашего соседа!? Я не говорю, что украл, папа, я говорю, что срезал роау из сада сеньора Андона. Разъяренный сосед вмешивается: А разве это не одно и то же? Нет, сеньор. Роза свешивалась из сада на улицу,— значит, она уже не принадлежала вам. Она оказалась на улице и принадлежала тем, кто проходил там. Я ни разу не перелез за розами через забор. Все розы, которые я сре зал, свешивались через изгородь на улицу. Прекрасное оправдание! — задыхаясь от злости, восклицает хозяин роз. Не думаю, что мой сын пытается оправдаться, со сед,— говорит отец Гюго Гомера. Что-о? — вне себя рычит Бруно Андон и тут же за молкает, не находя слов; лицо у него багровеет, а на лбу четко проступают вены. Для чего же ты срезал розы? — спрашивает маль чика отец. Чтобы подарить их моей прежней воспитательнице, учительнице второго класса сеньорите Мора. Она такая красивая! Голос у нее нежный, как будто она всегда дер жит за щекой леденец, а глаза — как звезды! Но не про стые звезды, а яркие утренние звездочки. И потом, она была так добра ко мне! Какие чудесные книжки она мне дарила, когда я был ее учеником! Неужели я должен за быть о ней только из.-за того, что учусь уже в четвертом классе? ь Уважаемый! — кричит Бруно Андон. Он обращается к мальчику на «вы».— Очень похвально, что вы не забы ваете эту добрую и красивую девушку, вашу бывшую , учительницу. Но почему вы проявляете свою симпатию зъ*« мой счет? Почему вы дарите ей мои розы? ^ Я уже говорил вам, сеньор, что эти розы свешива-' лись за ограду. >. 1 .24 1 И поэтому ты считаешь,— рассвирепев, он снова пе реходит на «ты»,— что они не мои? Да, сеньор. Судьи были бы другого мнения, воришка! Сеньор Бруно Андон,— вмешивается отец,— закли наю вас всем, что вам дорого, не травмируйте мальчика. Вы же видите: он побледнел, у него губы дрожат и в гла зах слезы, он вот-вот расплачется. —' Но разве вы, сеньор Альварес Хунко,— вы, насколько мне известно, писатель, не считаете вопиющим поведение этого девятилетнего сопляка, который изобретает в свое оправдание нелепые теории? Нет, сосед, вы ошибаетесь: мой сын не изобретает никаких теорий в свое оправдание. Он и не думает оправ дываться. -Мальчик совершенно искренне, всей своей чи стой душой верит, что ваши розы, свесившись на улицу, перестали быть вашими. Кроме того, он срезал их не для продажи. Продавай он ваши цветы,— вот тогда он действи тельно был бы вором. Но ведь он их дарил. Больше того; если бы он дарил розы своей теперешней учительнице и этим старался бы снискать ее расположение, я, как и вы, сказал бы, что мой сын совершил кражу. Но ведь он дарил их своей красивой, милой, прелестной, очаровательной, привлекательной и добрейшей учительнице второго клас са, от которой он уже ничего не ждет и ничего не хочет. Вашим розам, сосед, нашлось наилучшее применение. Они послужили для того, чтобы оживить прекрасное воспоми нание, исполненное поэзии, а может быть, и любви... Вы хотите сказать,— восклицает возмущенный Бру но Андон,— что я — ведь именно так выходит по-вашему — должен благодарить мальчишку за то, что он срезал мои розы и преподносил их красивой, милой, очаровательной и бог весть какой еще учительнице? Знайте же, сеньор Альварес Хунко, что даже если бы ваш сын снес мои розы к алтарю основателя ордена картезианцев Святого Бруно, имя которого я ношу и коего почитаю, все равно я полагал бы, что ваш сын украл мои розы. Но ведь вы не согласны со мной, сеньор? Нет, сосед, Значит, вы разделяете нелепые, невероятные, аб сурдные, противозаконные взгляды вашего девятилетнего сына? И все же его поведение еще можно назвать... Даже не знаю, как его можно назвать! А вот ваше заступни чество, сеньор Альварес Хунко, я, не колеблясь, назову 25 арестуиным. Прекрасное воспитание получает ваш ребенок, ваш бедный ребенок! Прощайте, сеньор! С сопением нахлобучив шляпу, Бруно Андон выходит, нб тут же его побагровевшее лицо снова появляется в дверях: Хочу попросить вас, сеньор, впредь не утруждать себя, здороваясь со мной. Я вам не отвечу. Хорошо, сосед. Кроме того, предупреждаю вас: если ваш сын еще раз стащит у меня розу, я своими собственными руками накажу его так, как это следовало бы сделать вам. бесприн ципный отец! Это угроза? Да, но, пожалуй, я поступлю еще лучше: сегодня же вырву с корнем куст возле изгороди, чтобы впредь не искушать проходящих по улице воров! Нет, нет! — кричит мальчик.— Он такой красивый, этот куст! Не вырывайте его! Я обещаю не тронуть больше ни одной розы... А я его вырву, вырву! — рычит Бруно Андон и вы ходит, хлопнув дверью. Да он просто сумасшедший! — восклицает Гюго Го мер. Он, конечно, считает себя нормальным,— замечает его отец.— Он и многие другие — те, кто преувеличивает значение личной собственности — считают сумасшедшими нас. И все-таки, чтобы в дальнейшем избежать подобных столкновений, не кажется ли тебе, сынок, что лучше не рвать роз в чужих садах? Даже если они свешиваются через изгородь? — все- таки спрашивает Гюго Гомер. я Да, дорогой, даже если они свешиваются через из городь. А я каждую неделю буду давать тебе столько де нег, сколько нужно, чтобы купить розу для твоей любимой учительницы. Мальчик хлопает в ладоши и говорит: — Ладно, папа. Ты знаешь...— Он замолкает. — Что ты хотел сказать? — спрашивает отец, 1— Знаешь, когда я дарю ей розу, она наклоняется ко мне и разрешает поцеловать ее в щеку. А щека у нее, как бархат, настоящий бархат, теплый и душистый. Папа...— Он снова умолкает. — Говори, говори, сынок. Что ты хотел сказать? / 26 Папа, а когда мне исполнится двадцать, я смогу же ниться на моей учительнице? Тебе придется ждать еще одиннадцать лет. А сколь ко ей сейчас? Двадцать. Я спрашивал. Значит, когда тебе исполнится двадцать, ей будет тридцать один. Наверное, будет лучше, если ты женишь ся на ее дочке. Что ты об этом думаешь? А ее дочка будет такой же -красивой? Ну конечно. Хорошо, папа, тогда я, пожалуй, женюсь на дочке. САД РАСХОДЯЩИХСЯ ТРОПОК Виктории Окампо На двадцать второй странице «Истории первой мировой войны» Лиддел Гарта сообщается, что наступление тринадцати британских дивизий (при поддержке тысячи четырехсот орудий), предполагавшееся на участке Сер-Монтобан 24 июля 1916 года, пришлось отложить до утра двадцать девятого. По мнению капитана Лиддел Гарта, эта отсрочка, сама по себе незначительная, была вызвана сильными дождями. Нижеследующее заявление, продиктованное, прочитанное и подписанное доктором Ю Цу-ром, бывшим преподавателем английского языка в Хохс-шуле города Циндао, проливает на случившееся неожиданный свет. Двух страниц в начале текста недостает. «...я повесил трубку. И тут же узнал голос, ответивший мне по-немецки. Это был голос капитана Ричарда Мэддена. Мэдден — на квартире у Виктора Рунеберга! Значит, конец всем нашим трудам, а вместе с ними — но это казалось или должно было казаться мне второстепенным — и нам самим. Значит, Рунеберг арестован или убит*. Солнце не зайдет, как та же участь постигнет и меня. Мэдден не знает снисхождения. А точнее, вынужден не знать. Ирландец на службе у англичан, человек, которого обвиняли в недостатке рвения, а то и в измене,— мог ли он упустить такой случай и не возблагодарить судьбу за эту сверхъестественную милость: раскрытие, поимку, даже, вероятно, ликвидацию двух агентов Германской империи? * Нелепый, Сумасбродный домысел. Прусский шпион Ганс Ра-бепер, он же Виктор Рунеберг, бросился с пистолетом на капитана Ричарда Мэддена, явившегося к нему с ордером на арест. При самозащите последний ранил Рунеберга, что и повлекло за собой его смерть. (Примеч. публикатора.) 28 Я поднялся к себе, зачем-то запер дверь на ключ и вытянулся на узкой железной койке. За окном были вечные крыши и мглистое вечернее солнце. Казалось невероятным, что этот день, ничем не примечательный и ничего не предвещавший, станет днем моей неотвратимой смерти. Я, оставшийся без отца, я, игравший ребенком в симметричном хайфынском садике,— вот сейчас умру? Ио тут я подумал, что ведь и все на свете к чему-то приводит сейчас, именно сейчас. Века проходят за веками, но лишь в настоящем что-то действительно совершается: столько людей в воздухе, на суше и на море, но единственное, что происходит на самом деле,— происходящее со мной. Жуткое воспоминание о лошадином лице Мэддена развеяло эти умствования. С чувством ненависти и страха (что мне стоит признаться теперь в своем страхе: теперь, когда я перехитрил Ричарда Мэддена и жду, чтобы меня скорей повесили) я подумал: а ведь этот необузданный и, наверно, упивающийся счастьем солдафон и не подозревает, что я знаю Тайну — точное название места в долине Анкра, где расположен новый парк британской артиллерии. По серому небу черкнула птица и представилась мне самолетом, а тот превратился в рой самолетов над Францией, громящих своими бомбами артиллерийский парк. О, если бы раньше, чем рот мне разорвет пулей, я смог выкрикнуть это название так, чтобы его расслышали в Германии... Мой человеческий голос был слишком слаб. Как сделать, чтобы он дошел до слуха шефа? До слуха этого слабогрудого, ненавистного человечка, который только и знает обо мне и Рунеберге, что мы в Стаффордшире, и понапрасну ждет от нас известий в своем унылом берлинском бюро, день за днем изучая газеты... «Надо бежать»,— подумал я вслух. Я бесшумно поднялся, стараясь двигаться так тихо, словно Мэдден уже подстерегал меня. Что-то — наверно, простое желание убедиться в ничтожности своих ресурсов — подтолкнуло меня осмотреть карманы. Там нашлось только то, что я и думал найти. Американские часы, никелевая цепочка с квадратной монетой, связка уличающих и теперь уже ненужных ключей от квартиры Рунеберга, записная книжка, письмо, которое я собрался тут же уничтожить, но так и не уничтожил, крона, два шиллинга и несколько пенсов, красно-синий карандаш, платок, револьвер с одной пулей. Я зачем-то сжал его и, придавая себе решимости, взвесил в руке. Тут у меня мелькнула смутная мысль, что выстрел услышат издалека. 29 Щ&$ка десять минут вдая бьщ готов. По телефонному енр*-вочнику я нашел имя единственного человека, сщ>соб*«о жередать мое известие*, он'жил в предместье Фэнтона* с полчаса езды по железной дороге. Я не кз храброго десятка. Могу сознаться в этом сейчас — сейчас, когда довей до конца замысел, который вряд ли назовут смелым. Я-то знаю, его осуществление было ужаено. И сделал я это не ради Германии, вовсе нет. Я ничуть н& дорожу этой варварской страной, принудившей меня унизиться до шпионажа. И, нотом, ж знал в Англии одного человека, простого человека,, который значит для меня не меньше, чем Гете, Я с ним и часа не проговорил, но в тот чае он был равен самому Гете... Так вот, я исн лолнил свой замысел потому, что чувствовал: шеф побаивается людей моей расы — тех бесчисленных предков, которые слиты во мне. Я хотел доказать ему, ч4о желтолицый может спасти германскую армию. И пото;м, мне надо было бежать от капитана. Его голос и кулаки могли вот-вот загреметь за дверью. Я бесшумно оделся, на прощанье кивнул своему отражению в зеркале, спустился, оглядел улочку и вышел. Станция была неподалеку, но я предпочел воспользоваться кебом. Я убедил себя, будто так меньше опасности быть узнанным — на пустынной улице я чувствоваЛг что заметен и уязвим отовсюду. Помню, я приказал кебмену остановиться, не доезжая до центрального входа в вокзал, и сошел с нарочитой, мучительной неторопливостью. Ехал я до местечка &шгроув, но билет взял до более дальней станции. Поезд должен был отправиться через несколько минут, в восемь пятьдесят. Я ускорил шаг: следующий отходил только в половине десятого. Перрон был почти пуст. Я промчался по вагонам; помню нескольких фермеров, женщину в трауре, юношу, самозабвенно читавшего Тацитовы «Анналы», солдата, забинтованного и довольного судьбой. Вагоны наконец дернулись. Человек, которого я сразу узнал, слишком поздно добежал до конца перрона. Это был капитан Ричард Мэдден. Уничтоженный, дрожащий, я скорчился на краю сиденья, поодаль от страшного окна. Но чувство собственного ничтожества скоро перешло в какую-то утробную радость. Я сказал себе, что поединок завязался и я выиграл первую схватку, пусть лишь на; сорок минут, пусть милостью случая, опередив нанадаюч* щего противника. Я уверил себя, что эта йаленькая победа предвещает победу окончательную» Убедил себя, чщ т о»а не так уж мала: не подари мне расписание лоеадаш бесценного разрыва во времени, я был бы уже за решет-* кой, а то и мертв. Подобными же софизмами я внушил себе, что моя удачливость труса доказывает, будто я способен довести предприятие до благополучного конца. В этой слабости я почерпнул силы, не покинувшие меня в дальнейшем. Я предвижу время, когда людей принудят исполнять день 3k днем и более чудовищные замыслы; скоро на свете останутся одни вояки в головорезы. Мой им совет: исполнитель самого чудовищного замысла должен вообразить, что уже осуществил -е&о, он должен сделать свое будущее таким же непреложным, как прошлое» Так я и поступил, а в моих глазах, как в глазах мертвеца, тем временем отражалось течение дня, быть может, последнего в моей жизни, и медленное смешение его с ночью. Поеад мягко бежал мимо ясеней, потом остановился, казалось — прямо в доле. Названия станции никто не объявил. «Это Эшгроув?»—.спросил я у мальчишек на перроне. «Эшгроув»,— отозвались'Ожн. Я<сошел. Платформу освещал фонарь, »о жица ребят оставались в темноте. Один жз них спросил: «Вам к дому доктора Стивена Альбера?» Другой сказал, ве дожидаясь ответа: «До дома неблизко, во вы не заблудитесь: ступайте вот этой дорогой налево ж сворачивайте влево на каждом дере-крестке». Я бросил им последнюю монету, спустился но каменным ступенькам и вышел на безлюдную дорогу. Она полого жела вииз. Колея -была грунтовая, над головой сплетались »етки, низкая полная луна словно провожала меня. На мис мае лакааалосъ, вудто Ричард Мэдден как-то разгадал мой отчаянный «пан. Но тут же я лонял, что это невозможно. Указанье, сворачивать всякий раз налево на* помнило мне, что таков был общепринятый способ отыскивать центральную площадку в некоторых лабиринтах, В лабиринтах я кое-что понимаю: не зря же я правнук того Цюй Пэна, что -был правителем Юньнани и отрекся о* бренного могущества, чтобы написать роман, который многолюдьем превосходил бы «Сон в красном тереме», и создать лабиринт, где заблудился бы каждый. Тринадцать лет посвятил он двум этим трудам, пока не погиб от руки чужеземца, однако роман его остался сущей бессмысли-* цей, а лабиринта так и не нашли. Под купами английских деревьев я замечтался об этом утраченном лабиринте: он представился мне нетронутым и безупречным на потаен- М ной горной вершине, затерявшимся среди рисовых полей или в глубинах вод, бесконечным — не просто с восьмигранными киосками и дорожками, ведущими по кругу, но с целыми реками, провинциями, государствами... Я подумал о лабиринте лабиринтов, о петляющем и растущем лабиринте, который охватывал бы прошедшее и грядущее и каким-то чудом вмещал всю вселенную. Поглощенный этими призрачными образами, я забыл о своем положении беглеца и, потеряв ощущение времени, почувствовал себя отрешенным созерцателем мира. Я воспринимал только это смутное, живущее своей жизнью поле, луну, последние отсветы заката и мягкий пологий спуск, отгонявхпий даже мысль об усталости. Вечер стоял задушевный, бескрайний. Дорога сбегала и ветвилась по уже затумапив-шимся лугам. Высокие, как будто скандируемые звуки музыки то наплывали, то отдалялись с колыханием ветра, скраденные листвой и расстоянием. Я подумал, что врагами человека могут быть только люди, люди той или иной земли, но не сама земля с ее светляками, звуками ее языка, садами, водами, закатами. Тем временем я вышел к высоким поржавелым воротам. За их прутьями угадывалась аллея и нечто вроде павильона. И тут я понял: музыка доносилась отсюда, но что самое невероятное — она была китайская. Поэтому я и воспринимал ее в целом, безотчетно. Не помню, был ли у ворот колокольчик, звонок или я просто постучал. Музыка мерцала по-прежнему. Но вот из дома за оградой показался фонарь, в лучах которого стволы то выступали из тьмы, то снова пропадали, бумажный фонарь цвета луны, похожий на литавры. Нес его рослый мужчина. Лица я не разглядел, так как свет бил мне в глаза. Он приоткрыл ворота и тягуче произнес на моем родном языке: — Я вижу, благочестивый Си Пэн почел своим долгом скрасить мое уединение. Вы, наверное, хотите посмотреть сад? Он назвал меня именем одного из наших посланников, и я в замешательстве повторил за ним: - Сад? — Ну да, сад расходящихся тропок. Что-то всколыхнулось у меня в памяти и с необъяснимой уверенностью я выговорил: Это сад моего предка Цюй Пэна. Вашего предка? Так вы потомок этого прославлен ного человека? Прошу. 32 Сырая дорожка вилась, как тогда, в саду моего детства. Мы вошли в библиотеку с книгами на восточных и европейских языках. Я узнал несколько переплетенных в желтый шелк рукописных томов Утраченной Энциклопедии, изданием которой ведал Третий Император Лучезарной Династии и которую так и не отпечатали. Граммофон с крутящейся пластинкой стоял возле бронзового феник-са. Помню еще вазон розового фарфора и второй, много древнее, того лазурного тона, который наши мастера переняли у персидских горшечников... Стивен Альбер с улыбкой наблюдал за мйой. Был он, как я уже говорил, очень рослый, с тонким лицом, серыми глазами и поседевшей бородой. Чудилось в нем что-то от пастора и в то же время — от моряка; уже потом он рае* сказал мне, что был миссионером в Тенчуне, «пока не загорелся китаистикой». Мы сели; я — на длинную низенькую кушетку, он — устроившись между окном и высокими круглыми часами. Я высчитал, что, по крайней мере, в ближайший час мой преследователь Ричард Мэдден сюда не явится, С моим непреложным решением можно было повременить. Да, судьба Цюй Пэна воистину поразительна,— начал Стивен Альбер.— Губернатор своей родной про винции, искушенный в астрономии и астрологии, не устанный толкователь канонических книг, блистательный игрок в шахматы, прославленный поэт и каллиграф, он бросил все, чтобы создать книгу и лабиринт. Он отрекся от радостей деспота и законодателя, от бесчисленных на ложниц, пиров, даже от всех своих познаний и на три надцать дет затворился в Павильоне Неомраченного Уединения. После его смерти наследники не обнаружили ничего, кроме беспорядочных рукописей. Семья, как вам, должно быть, известно, намеревалась предать их огню, но его душеприказчик-монах — то ли даос, то ли буддист — настоял на публикации. Мы, потомки Цюй Пэна,— вставил я,— до сих пор проклинаем этого монаха. Он опубликовал сущую бес смыслицу. Эта книга — попросту невразумительный во рох разноречивых набросков. Как-то я ее проглядывал: в третьей главе герой умирает, в четвертой — он снова жив. А что до другого замысла Цюй Пэна, его лаби ринта... Этот лабиринт — здесь,— сказал Альбер, кивнув на высокую лаковую конторку. 2 Аргентинские рассказы 33 — Игрушечный лабиринт слоновой кости! — воскликнул я.— Лабиринт в миниатюре... — Лабиринт символов,— поправил он.— Незримый ла биринт времени. Мне, варвару-англичанину, удалось раз гадать эту нехитрую тайну. Через сто с лишним лет под робностей уже не восстановишь, но можно предположить, что произошло. Видимо, однажды Цюй Пэн сказал: «Я ухожу, чтобы написать книгу», а в другой раз: «Я ухожу, чтобы построить лабиринт». Всем представлялись две раз ные вещи; никому не пришло в голову, что книга и лаби ринт — одно и то же. Павильон Неомраченного Уединения стоял в центре сада, скорее всего — запутанного^видимо, это и внушило людям мысль, что лабиринт материален. Цюй Пэн умер; никто в его обширных владениях на лаби ринт не натолкнулся; сумбурность романа навела меня на мысль, что это и есть лабиринт. Верное решение задачи мне подсказали два обстоятельства: первое — любопытное предание, будто Цюй Пэн задумал поистине бесконечный лабиринт, а второе — отрывок из письма, которое я об наружил. Альбер поднялся. На миг он стал ко мне спиной и выдвинул ящик черной с золотом конторки. Потом он обернулся, держа листок бумаги, когда-то алой, а теперь уже розоватой, истончившейся и потертой на сгибах. Слава Цюй Пэна-каллиграфа была заслуженной. С недоумением и страстью вчитался я в эти слова, которые тончайшей кисточкой вывел когда-то человек моей крови: «Оставляю разным (но не всем) будущим временам мой сад расходящихся тропок». Я молча вернул листок. Альбер продолжал: — Еще не докопавшись до этого письма, я спрашивал себя, как может книга быть бесконечной. В голову не при ходило ничего, кроме циклического, идущего по кругу тома, тома, в котором последняя страница повторяет пер вую, что и позволяет ему продолжаться сколько угодно. Вспомнил я и ту ночь на середине «Тысячи и одной ночи», когда царица Шехерезада, по чудесной оплошности пере писчика, принимается дословно пересказывать историю «Тысячи и одной ночи», рискуя вновь добраться до той ночи, когда она ее пересказывает, и так до бесконечности. Еще мне представилось произведение в платоновском духе — его замысел передавался бы по наследству, переходил от поколения к поколению, так что каждый новый наслед- ' ник добавлял бы к нему свою главу или со смиренной 34 заботливостью правил страницу, написанную предшественниками. Эти выдумки тешили меня, но ни одна из них, очевидно, не имела даже отдаленного касательства к разноречивым главам Цюй Пэна. В этом состоянии растерянности я и получил из Оксфорда письмо, которое вы видели. Естественно, я задумался над фразой: «Оставляю разным (но не всем) будущим временам мой сад расходящихся тропок». И тут я понял, что бессвязный роман и был «садом расходящихся тропок», а слова «разным (но не всем)' будущим временам» натолкнули меня на мысль о развилках во времени, а не в пространстве, Бегло перечитав весь роман, я утвердился в этой мысли. Стоит герою любого романа очутиться перед несколькими возможностями, как он выбирает одну вез них и отметает остальные; в неразрешимом романе Цюй Пэна он выбирает все разом. Тем самым он творит различные будущие времена, которые в свою очередь множатся и ветвятся. Отсюда и противоречия в романе. Скажем, Фан владеет тайной; к нему стучится неизвестный; Фан решает убить его. -Есть, видимо, несколько вероятных исходов: Фан может убить незваного гостя; гость может убить Фана; оба могут уцелеть; оба могут погибнуть и так далее. Так вот, в книге Цюй Пэна реализуются все эти исходы, и каждый из них дает начало последующим развилкам. Иногда тропки этого лабиринта пересекаются: вы, например, явились ко мне, но в каком-то из возможных вариантов прошлого вы — мой враг, а в ином — друг. Если вы извините мое неисправимое произношение, мы можем прочесть несколько страниц. При ярком свете лампы лицо его было совсем старческим, но проступало В нем что-то несокрушимое, даже вечное. Медленно и Внятно он прочитал два варианта одной эпической главы. В первом из них воины идут в бой по пустынному нагорью. Под страхом обвала среди ночного мрака жизнь немногого стоит, они не думают о себе л без труда одерживают победу. Во втором — те же воины идут по дворцу, где в разгаре праздник; огни боя кажутся им продолжением праздника, и они снова одерживают победу. Я с надлежащей почтительностью слушал эти древние истории. Но, пожалуй, куда удивительнее их самих было то, что они придуманы когда-то моим предком, а воскрешены для меня теперь, во время моей отчаянной авантюры, человеком из далекой империи, с острова на другом краю света. Помню заключительные слова, повторявшие- 2* 35 ся в обоих варианта* как тайная заповедь: «Так, с ярыми клинками и спокойствием в несравненных сердцах, сражались герои, готовые убить и умереть». Тут я почувствовал вокруг себя и в самом себе какое-то незримое бесплотное роение. Не роение расходящихся, марширующих параллельно и в конце концов сливающихся войск, но какое-то более неуловимое, более потаенное движение, чьим смутным прообразом были они сами. А Стивен Альбер продолжал: — Не думаю, чтобы ваш прославленный предок попро сту забавлялся на досуге подобными вариациями. Посвя тить тринадцать лет бесконечному эксперименту по рито рике,— это выглядит малоправдоподобно. Роман в вашей стране — жанр невысокого пошиба, а в те времена — и вовсе недостойный. Конечно, Цюй Пэн — замечательный романист, но сверх того он был литератором, который навряд ли считал себя простым романистом. Свидетельства современников — а они подтверждаются всей его жиз нью — говорят о метафизических, мистических устремле ниях Цюй Пэна. Философская полемика занимает много места и в его романе. Я знаю, что ни одна из проблем не волновала и не мучила его так, как неисчерпаемая проб лема времени. И что же: это единственная проблема, не упомянутая им на страницах «Сада». Он даже ни разу не употребляет слово «время». Как вы объясните это упор-* ное замалчивание? Я предложил несколько решений — все до одного неубедительные. Мы взялись обсуждать их; наконец Стивен Альбер спросил: — Какое единственное слово недопустимо в шараде с ключевым словом «шахматы»? Я секунду подумал и ответил: Слово «шахматы». Вот именно,— подхватил Альбер.— «Сад расходя щихся тропок» и есть грандиозная шарада, притча, ключ к которой — время; эта потаенная причина и запрещает о нем упоминать. А постоянно чураться какого-то слова, прибегать к неуклюжим метафорам и заведомым пери фразам — это и есть, наверно, самый выразительный спо соб его подчеркнуть. Такой окольный путь и предпочел уклончивый Цюй Пэн на каждом повороте своего нескон чаемого романа. Я сличил сотни рукописей, выправил ошибки, занесенные в текст нерадивыми переписчиками, вроде бы упорядочил этот хаос, придал — надеюсь, что 86 придал — ему задуманный вид, перевел книгу целиком — и убедился: слово «время» не встречается в ней ни разу. Отгадка очевидна: «Сад расходящихся тропок» — это недоконченный, но и неискаженный образ мира. Просто Цюй Пэн видел его именно так. В отличие от Ньютона и Шопенгауэра ваш предок не верил в единое, абсолютное время. Он верил в бесчисленность временных рядов, в растущую, доводящую до головокружения паутину расходящихся, сходящихся и параллельных времен. И эта канва времен, которые сближаются, ветвятся, перекрещиваются или век за веком так и не соприкасаются, заключает в себе все возможности. В большинстве этих времен мы с вами не существуем; в каких-то существуете вы, а я — нет; в других есть я, но нет вас; в иных — существуем мы оба. В одном из них, когда счастливый случай выпал мне, вы явились в мой дом; в другом — вы, проходя по саду, нашли меня мертвым; в третьем — я произношу эти же слова, но я сам — мираж, призрак. В любом времени,— выговорил я не без дрожи,— я благодарен и признателен вам за воскрешение сада Цюй Пэна. Не в любом,— с улыбкой пробормотал он.— Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего. В одном из них я — ваш враг. Я снова почувствовал то роение, о котором уже говорил. Мне почудилось, будто мокрый сад вокруг дома полон бесчисленных призрачных людей. Это были Альбер и я, только незнакомые, умноженные и преображенные другими временными измерениями. Я поднял глаза, бесплотный кошмар рассеялся. В изжелта-черном саду я увидел лишь одного человека, но этот человек был несокрушим, как статуя, он приближался к нам по дорожке и был капитаном Ричардом Мэдденом. — Будущее уже на пороге,— возразил я,— и все-таки я — ваш друг. Позвольте мне еще раз взглянуть на письмо. Альбер поднялся во весь рост. Он выдвинул ящик высокой конторки и на миг стал ко мне спиной. Мой револьвер был давно наготове. Я выстрелил, делясь как можно тщательней: Альбер упал тут же, без единого стона. Клянусь, его смерть была мгновенной — как вспышка. Остальное — уже нереально и не имеет значения. Ворвался Мэдден, я был арестован. Меня приговорили к повешению. Йак ни ужасно, я победил: передал в Берлин название города, где нужно было нанести удар. Вчера его 37 разбомбили; я прочитал об этом в газетах, вавестввпшх Англию о загадочной убийстве признанного китаиста Стивена Алъбера, которое совершил неизвестный — некий Ю Цун. Шеф справился с этой загадкой. Теперь он знает, что вопрос для меня был в том, как сообщить ему о городе под названием Альбер, и что мне, среди грохота войны, оставалось одно — убить человека, носящего это имя. Он только не знает — и никому не узнать,— как неизбывны моя боль и усталость». МЕЛКИЕ СОБСТВЕННИКИ Вечером, вскоре после ужина, Эуфрасия сказала мужу: — Знаешь, мне кажется, что этот, за стеной, крадет кирпич у бедняги, которому он строит дом. Хоакин угрюмо покосился на нее стеклянным глазом, С чего ты взяла? ' Посуди сам: сегодня; как только стадо темнеть, он притащился на своей тележке, обсыпанной кирпичной пылью и укрытой мешками для маскировки. Не может быть! Я тебе точно говорю! И к тому же вчера он при* волок под мышкой несколько кафельных плиток, тоже за вернутых в рваный мешок. А углы-то у них все равно торчали! Ну, тогда... Кто его знает! Вот-вот! Я это заприметила, еще когда он был за нят другой постройкой. Поначалу он со своей повозкой возвращался рано; а потом, когда дело уже пошло к кон цу, стал приезжать домой затемно, и повозка всегда чем-то укрыта. Думаю, из этих-то краденых материалов он и соорудил себе навес... Конечно, так легко обделывать дела и строить себе навесы на зависть другим,— отозвался неразговорчивый Хоакин. На том разговор и оборвался. Ужинали молча, и зрячий глаз торгового маклера был так же неподвижен, как его другой глаз, стеклянный. Лишь перед сном, уже собираясь погасить лампу, Эуфрасия, не глядя на мужа, произнесла каким-то фальшивым голосом, изменившимся от желания -сделать его более естественным: 39 *— Если бы об этом узнал хозяин дома, — Да он бы его посадил,— только я сказал одноглазый. Супруги улеглись и больше уже не разговаривали. Два соседа втайне ненавидели друг друга. Их чувства закалились в огне мелочных дрязг и разнились лишь в том, каких именно бед желал каждый из них другому. Косме, каменщик, мечтал накликать на хозяйство Хоа-кина какое-нибудь неожиданное бедствие. Если бы его об этом спросили, он, пожалуй, не смог бы ответить, чего именно желал он соседу. Во всяком случае, ему представлялось событие исключительное, способное погубить недруга. Из-за недостатка воображения Косме страдал мучительными вспышками ярости и чувствовал, что, сумей он четко сформулировать свое желание, он был бы совершенно счастлив. Хоакин же, напротив, заключал свою жажду мести в четкие формы: он очень желал, чтобы каменщик разорился, и потому воображал себе, будто сосед не смог вовремя внести ежемесячную плату за свою часть земельного участка, приобретенного ими в рассрочку чуть ли не одновременно. Стоило Хоакину представить, как трепещет в саду Косме красный флажок, оповещающий о распродаже собственности с торгов, как его душа переполнялась злобной радостью, зубы скрежетали, а стеклянный глаз под тонким сморщенным веком вспыхивал ярче настоящего. Двум событиям суждено было положить начало этой вражде. Когда Хоакин купил участок, он попросил Косме составить ему смету для строительства дома, а затем, поразмыслив, поручил строительство другому каменщику. Позже ему понадобилось пристроить свой дом к общей с соседом стене, и Косме, охваченный яростью, заломил за это немыслимую цену. Хоакин же, скрипя зубами, отказался платить, но однажды утром, в отсутствие каменщика, поставил стропила почти вплотную к смежной стене, и когда Косме вернулся, остановить строительство было уже невозможно. Общая стоимость постройки была ниже той суммы, которую Косме пришлось затратит^ на ведение тяжбы в судах (именно это обстоятельство -т приводило каменщика в ярость: ведь он так мечтал разорить Хоакина). Мало того: дело застряло уже в инстанции мирового судьи, и в течение полутора лет Косме, мрачный и кипящий ох зло* 40 сти, обивал пороги грязных судебных кабинетов, забитых 'блюстителями закона и унылыми просителями. Он изучал всевозможные хитрости и уловки и долгие месяцы разрабатывал самые вероломные способы изничтожения соседа, но оттого, что был он очень уж туп и неотесан, на ум ему так ничего и не пришло. Однако в конце концов, когда уже не оставалось почти никаких надежд на торжество земного правосудия, он получил-таки свои денежки. Время шло, а взаимная ненависть все разрасталась, правда, уже не так открыто, как в первый год. Теперь, когда они оставили друг друга в покое, их злоба вызревала в тиши. Вливая в души некий животворный сок, она порождала свирепые планы и низменную радость от смутного предвкушения того, что однажды сосед «заплатит за все». Первый запрещенный удар был нанесен каменщиком, Хоакин пристроил себе комнатушку, не спросив разрешения в муниципалитете, и, что еще хуже, ему вовремя не пришло в голову, в соответствии с распоряжением местных властей, установить под полом фундамент. Косме узнал об этом, болтая с пеоном Хоакина в буфете угловой лавки, и сообщил о столь тяжком нарушении инспектору. Тот явился, и нарушитель вынужден был уплатить немалый штраф, но до этого ему пришлось еще присутствовать при том, как инспектор разбивал его великолепный сосновый пол, дабы подтвердить отступление от буквы закона. В тот день даже из стеклянного глаза Хоакина выкатилась одна слезинка, а Эуфрасия в кухне проклинала своего мягкотелого супруга за то, что он вовремя не пошел с жалобой на каменщика. Косме же, укладываясь в тот вечер в убогую постель, невнятно бормотал какие-то сладостно-зловещие слова. Семь месяцев спустя каменщик купил повозку и лошадь, чтобы перевозить стройматериалы, но по неосмотрительности не соорудил заранее конюшни в согласии с предписаниями все того же муниципалитета. Хоакин, под предлогом осмотра своей крыши, влез на крышу Косме, увидел сооруженное соседом временное стойло и не замедлил уведомить об этом инспектора. И вот, в один прекрасный день, каменщик был поражен неожиданно свалившимся на него штрафом за нарушение порядка по строительству конюшни, что в итоге стоило ему дороже повозки и лошади вместе взятых. 41 И все же эта грызня, подслащенная вмешательством властей, не насытила ненависти соседей. Хоакин не мог видеть Косые без ярости: грубо вколоченная фигура соседа была ему отвратительна. Каменщик и правда был маленького роста, коренастый, сутулый, а на его желчном лице бесстыдно посверкивали зеленоватые глазки. К тому же он был косноязычен и, разговаривая, чрезмерно напирал на звук «г». Когда Хоакин слышал этот голос, его бросало в дрожь, и он чувствовал, что заболевает. И все-таки время от времени между ними завязывались беседы. Темой было повышение цен на кирпич или еще что-нибудь в этом роде. Хоакин, которому к ближайшей зиме нужно было закупить около тысячи кирпичей, рассуждал: Говорят цены вырастут до сорока песо за тысячу. До сорока пяти. Да ведь это же просто безобразие! Вы представ ляете себе? На целых десять песо дороже! И вот из-за каких-то десяти песо, которые придется выложить через четыре месяца, они битый час проводили друг с другом, возмущаясь страной и ее законами. Общее бедствие — повышение цен на сырье — сближало их. Оба наслаждались собственной скаредностью и, в отличие от людей иного круга, вместо того, чтобы скрывать как-то этот порок, выставляли его напоказ, словно бесспорную добродетель. Хоакин, обладавший несколько большим воображением, нежели Косме, болтая об этих мелочах, любил представлять себя домовладельцем с улицы Лойолы; в таких случаях он особенно отстаивал свое мнение, мечтая од-" нажды действительно сделаться толстым хозяином, из тех, что, вооружившись ведром с глиной, сами чинят глинобитную стену вокруг дома. Единственное, в чем он себя упрекал,— в недостатке бережливости. Несмотря на кажущуюся сердечность этих бесед, Хоа-кину во время разговоров с каменщиком постоянно каза-лось, что в зеленых глазках собеседника он смутно разли* чает нечто неподвижное и тяжелое, похожее на притаившееся доисторическое чудовище. Это «нечто» совершенно парализовало его, и при звуках косноязычной речи Косме на лице Хоакина появлялась боязливая улыбка. Он не спорил с ним и в основном соглашался с тем, что говорил каменщик, хотя втайне все его нутро бурно протестовало, и даже спустя несколько дней в его душе оставался не-» 42 заживающий красный рубец, точь-в-точь как на обожжен--ной коже, а мйсли продолжали копошиться в голове, подобно пиявкам в грязном и зловонном болоте. Что же касается каменщика, то он любил представлять, как набрасывается на Хоакина с кинжалов в левой руке. Это должно было происходить в грязном, темном закоулке, где желтый свет керосинового фонаря высвечивает круг и в нем — ненавистную фигуру одноглазого. Однако мечты их все не исполнялись, а между тем Хоакину стало ясно, что от дома одни убытки, и он решил его продать. И вот однажды, когда к Хоакину пришел какой-то покупатель, Косме подслушал их разговор, притаившись за низкой изгородью позади дома, выследил незнакомца и, когда тот оказался вне поля зрения Хоакина, отговорил его от купли, убедив в том, что дом построен из вовсе непригодных материалов, что в общем-то было правдой. Надо сказать также, что взаимная ненависть соседей ревностно охранялась и поддерживалась в состоянии туго натянутой струны еще и благодаря их женам. Обе женщины желали друг другу смертельных болезней, что, однако, не мешало им мирно беседовать, расточая самые лестные слова по поводу незначительных мелочей, медоточиво улыбаться друг другу при встрече и обмениваться церемонными обращениями «да, сеньора» и «нет, донья», потому что жена торгового маклера носила шляпу и шелковые чулки и была «сеньорой» для супруги каменщика, которая, выходя из дома, обычно довольствовалась заношенным домашним халатом и не удосуживалась даже причесаться. Так как участки разделялись только проволочной изгородью, женщины, несмотря ни на что, всегда находили повод почесать языки во время сьесты: то выходили в сад срезать усеянные муравьями розы, то спрашивали друг у друга, который час. Любой предлог был всего лишь звеном р нескбнчаемой цепи бесед, во время которых соседки судили и рядили о местной торговке углем, разглагольствовали о возможности появления трамвая на ближайшей улице или с трогательной заботливостью давали друг другу советы по приготовлению компотов и подстриганию садовых растений. В этих беседах все происходило в обратном порядке, чем у мужей: жена Косме всегда соглашалась с супругой Хоакина, копируя манеру разговора «сеньоры Эуфрасии» и криво улыбаясь, тогда как, в свою очередь, «сеньора» 43 позаимствовала у жепы Косме привычку кивать головой, наклоняя ее к самому вырезу халата. У жены каменщика этот жест успел превратиться в своего рода тик — она постоянно кивала, ч*юбы не показать в чем-либо своего невежества. Ее кивок выражал понимание и согласие, а также намекал на осведомленность во многих вопросах. Этой совершенно бессознательной находкой жена каменщика пользовалась весьма успешно. Тайная ненависть и взаимное отвращение заставляли женщин тянуться друг к другу: так маленькие дети, испуганные тем, что их оставили дома одних, неосторожно высовываются из окон, не понимая, что тут-то и таится опасность. В ту ночь Хоакин не мог заснуть. Его охватило непонятное беспокойство. Казалось, время ускорило свой бег и безумные мгновенья понеслись по жилам вместе с потоком крови так быстро, что трудно стало дышать. Он чувствовал, что вся его жизнь круто изменилась. Почему перед тем, как лечь спать, жена не поглядела на него? Ему вспомнилось, что тогда ее тон показался ему странным, и внезапно он понял, что голос Эуфрасии изменился от желания высказать мысль с наибольшей естественностью. Несмотря, на беспокойство, Хоакин не шевелился. В темноте время тянулось медленно. Охваченный мучительными раздумьями, Хоакин чувствовал, что не только его голова, но и грудь и плечи ноют под непосильным грузом нахлынувших на него мыслей. Эти мысли преследовали его, нависали над ним в темноте: казалось, стоит немного приподняться, и он тут же столкнется с ними в упор. Слегка повернув голову, Хоакин увидел в оконном проеме желтый прямоугольник света, печально раскачивавшийся во дворе из стороны в сторону, и понял, что на улице ветер. Он не шевелился и лежал так неподвижно, что голос жены заставил его вздрогнуть от удивления. — В чем дело? Почему ты не спишь? — спросила она. Пробило полночь, а он все еще не заснул. В черном кубе комнаты висела такая тишина, что ка-* залось, будто неслышно перешептываются таинственно отделяющиеся от стен призраки. В этой тишине было что* то пугающее. Хоакину мерещилось, что жена слилась в единое целое с подушкой, и он не узнавал ее, потому что от знакомого лица остался лишь хрящеватый нос да бесцветный пронизывающий взгляд, казалось, отдававший ему какое-то грозное распоряжение. 44 И настолько неумолим был этот жестокий приказ, что он даже испуганно подскочил на постели, когда жена спокойно переспросила его: — Что с тобой? Почему ты не спишь? Заснуть они не могли. Их обоих терзало одно и то же нестерпимое желание — обрушить беду на голову каменщика. То_возникала перед их глазами фигура Косме, неправдоподобно громадная в безлюдье пераулка: со спутанными волосами и косящими зеленоватыми глазками он сутулился на козлах обсыпанной кирпичной пылью повозки. То видели они другую картину: полицейский сержант, приблизившись в сумерках к дому Косме, колотит в дверь, и оба они, притаившись у выходящего в сад окна, слышат: «Сеньора! Ваш муж посажен в тюрьму за воровство!» Душераздирающий крик проносимся над переулком, и соседка падает в обморок на мозаичные плиты двора, а они уже заботливо поспешают на помощь и спрашивают с участием: «Что с вами, сеньора? Что случилось?» Наконец не в силах совладать с собственными мыслями, Хоакин произнес: Нет, за это его в тюрьму не посадят. Думаешь, нет? Он положил руку на подушку жены: Года два тюрьмы ему дадут... но условно... Вот и выходит, что отделается легким испугом. Ясно. Да оно и к лучшему: сочувствуешь же человеку, сам того не желая. Самое большее, что могут с ним сде лать — это продать его дом с торгов... А кто может это сделать? Да хозяин той постройки... для возмещения убытков. Сердца супругов забились от радости, едва они представили себе, как воскресным вечером снуют по переулку почтенные хозяйчики, взбудораженные распоряжением судьи о распродаже. А какая тема для пересудов! Они так и видели, как пламенеет на бамбуковой палочке красный флажок, а сами они, спокойные и уверенные, затворившись в собственном доме, рассуждают с угольщиком и булочницей о преимуществах порядочности и об этаких вот бедах, случающихся из-за того, что «некоторым охота мараться из-за ерунды». 45 Упиваясь собственными словами, Хоакии добавил: — Платить никому не нравится... так что хозяин по стройки рад будет засадить Косме в тюрьму за воровство, вместо того чтобы расплачиваться с ним... — Да неужели из-за такой ерунды?.. Хоакин с возмущением возразил: Из-за ерунды? С ума ты спятила. Помню, одного плотника как-то засадили в тюрьму только за то, что он унес со стройки несколько досок и коробку гвоздей. До чего ж мы докатимся, если каждый будет брать, что захо чет? Нет, моя милая, надо жить честно! Конечно, когда совесть чиста... Ну, а сам-то ты что думаешь делать? Зартра разузнаю, у кого он строит... адрес хозяина... Только не вздумай писать ему от руки! Ну, вот еще! Я пошлю ему анонимное письмо, от печатанное на машинке. Как жена-то у соседа взъерепенится, лицемерка негодная. Ты только представь себе: вчера она меня по дозвала, якобы модный журнал показать. А сама и гово рит: «Да, вы знаете, когда мой муж закончит работу, мы портьеры на все двери повесим». И все это знаешь для чего? Чтоб только меня подзавести... Вот дрянь какая! — Какое наказанье, что приходится общаться с ними.., — Ну, ладно... Завтра поставим их на место. Хоакин зевнул и сказал уже устало: Давай-ка спать. Спокойной ночи, дорогая. Ты поцелуешь меня? Конечно,., Спи спокойно, ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ КОРМИЛ СОБСТВЕННУЮ ТЕНЬ Расскажу вам одну историю: во время обеда в Бостон-клубе появился высокий, симпатичный человек с открытым лбом и залысинами на висках. Мягкий и одновременно гордый взгляд, грустная улыбка — все это придавало ему вид незаурядный. Посетители клуба встретили его со снисходительным высокомерием. И сразу же выяснилось, кто он таков. Один из обедавших, придерживая блестящие очки, склонился, насколько позволяла ему крахмальная манишка, к сидевшей с ним за столом даме. С привычной улыбкой он сказал: — Вы его не знаете? Это несчастный, который выду мал, будто кормит собственную тень. Мистер Роланд при гласил его для нашего развлечения. Ну-ка посмотрим, что это за штучка! Кто-то громко низким голосом вещал: — Прекрасный грибной соус! Официанты виртуоздо разливали в зеленые и розовые бокалы золотистое и красное вино. На столах среди серебряных приборов и цветов очень по-домашнему выглядели бутылки с минеральной водой, на синих этикетках которых красовались горы и знаменитые источники. Человек, о котором идет речь, изящно выступил вперед и звонким голосом произнес: — Уважаемые дамы и господа! По просьбе мистера Роланда, который удостаивает меня своим покровительст вом, я рад представить вам некий феномен, совершенно не поддающийся научному объяснению. У всех нас есть вечная спутница жизни — это наша тень; с того дня, как мы родились на свет, и до самой смерти она не покидает нас. Что касается меня, т© вот уже несколько лет, как а « 47 научился общаться со своей тенью и посвятил себя изучению ее привычек и повадок. Мне кажется, следует изложить вам, как могло случиться, что я сумел заглянуть в душу моей собственной тени. А если кому-нибудь из вас любопытно будеть узнать, при каких обстоятельствах я открыл, что моя тень может существовать совершенно независимо, и как в полнолуние средь ночного покоя понял, что она такая же живая, как я сам, то с большим удовольствием я расскажу об этом вкратце, за незначительное вознаграждение, пока господа будут пить кофе. А сейчас, благодаря любезности уже названного сеньора, предоставившего мне эту возможность, я докажу, что моя тень, моя дорогая и преданная спутница, живет сама по себе. Он медленно направился к выключателю, и часть зала погрузилась в темноту, в которой легко, однако, можно было разглядеть лица и окружающие предметы. Затем он приблизился к стене, на которой четко отразился его длинный силуэт. Несколько секунд стояла полная тишина, все подались вперед, чтобы получше разглядеть, что произойдет. И тогда тень, приподняв шляпу, быстро поклонилась, приветствуя публику. Мужчина все это время стоял, казалось, совершенно неподвижно. Внимательно всмотревшись, нельзя было сказать, что у тени законченные формы. Скорее это была высокая, нечеткая фигура старомодно одетого человека. Потом, подняв сложенные руки, будто выпуская голубя, человек произнес: — Всадник берет препятствие! И силуэт всадника запрыгал по стене. Кролик грызет капусту! И появился кролик в капусте. Коза взбирается по склону! И коза стала подпиматься вверх по крутому склону. — Итак, вы видели, господа; немного воображения и мы можем представить себе все, что угодно. Мне остается только доказать, что эти фигуры способны жить самостоя тельно, и я открою новый, погруженный в безмолвие мир, наличие которого подтверждают мои опыты. Он отошел от стены, и тень, фантастически вытянувшись, преломилась на потолке. Холодным, таинственным и зловещим тоном он прибавил: — Уважаемые дамы и господа! Тот факт, что моя аень действительно существует независимо, и изыскания, которыми я терпеливо занимаюсь, чтобы отделить ее от 43 себя, позволяют с уверенностью утверждать: моя тень, когда я ей приказываю, и в самом деде становится совершенно самостоятельной и даже... может есть. Сейчас я это продемонстрирую. Чем же мы ее накормим? Слова эти были встречены сдержанным смехом. Какая-то женщина капризно процедила сквозь зубы: Не нравится мне вся эта чертовщина. Вы боитесь? Нет, мне просто неприятно. Человек повторил: Чем же мы ее накормим? Раздался знакомый громоподобный голос: Вот возьми куриное заливное. Изумительно вкусно! Все громко рассмеялись. Человек взял предложенную тарелку и приблизился к стене: тень мягко соскользнула с потолка, почти слилась с его фигурой, и тут же тонкими пальцами — при этом мужчина стоял, не двигаясь, это было хорошо видно,— деликатно взяла с тарелки предназначенную ей еду, положила в рот и принялась жевать и глотать... Забавно! Неужели вы в это верите?! Помилуйте, сеньора, я уже давно вышел из детского возраста! Но... но вы же не будете отрицать, что трюк пре красно удался? Итак, господа, чем же мы ее накормим? Вот куриная грудка! И яблочные пирожные. Груши, груши! Интересно, как она справится с гру шами?! Очень хорошо, господа. Начнем с курицы. Будьте добры, дайте мне салфетку. Спасибо. Все сидевшие за столом с радостью принимали участие в развлечении. Дай ей еще пирожных, что-то тень у тебя очень худая! Что ни говорите, а он выдумщик. Слушай, старик! А твоя тень не пьет? Дай-ка ей бокал хорошего сотерна, и душа ее развеселится... Не могу больше, умру от смеха!.. Тень безотказно ела, пила, курила. Затем ее унылый хозяин бесстрашно зажег свет. Лицо его казалось еще бледнее, чем прежде. Очень серьезным тоном он произнес: 49 Уважаемые дамы и господа! Я знаю, что столь не обычайный эксперимент может вызвать усмешки и недо верие,' но ничего: придет день, и опыты мои, цель которых подтвердить вероятность независимого существования на шей тени, будут признаны и оценены по заслугам. Прежде чем удалиться, я предлагаю всем, кто сомневается, осви детельствовать мои карманы и убедиться, что в них ничего не спрятано. Все, что вы так любезно предложили моей тени, она съела, и это так же верно, как то, что меня зовут Барон Камило Флечер. Большое спасибо, приятного аппе тита и спокойной ночи. С богом. Мы здесь не для того, чтобы выворачивать карманы. В жизни ничего подобного не видела: с такой нохо- ронной физиономией — и так насмешить! Хватит небылиц, давайте музыку! Камило Флечер — в действительности его звали Хуан Марино — раскланялся на три стороны и важно вышел из зала. Когда он проходил через зимний сад, его грубо схватил за руку полицейский и сказал: — Чтобы духу твоего здесь больше не было! Если еще раз появишься, будешь вместе со своей тенью ночевать в участке. Человек опустил голову и медленно пошел прочь. Только завернув за угол, он немного выпрямился и прибавил шаг. Спустился в метро на станции «Перу», сел в поезд. Перед его усталым взором головокружительно замелькали колонны, огни, названия станций. Вышел он на «Медрано» и, глядя под ноги, направился к дому номер восемьдесят девять на улице Сади-Карнот. Войдя в дом, он одним духом поднялся на третий этаж и костяшками пальцев легко постучал в дверь. Отворила девушка лет пятнадцати — шестнадцати, с открытым лбом и глубоким взглядом. — Дети ни за что не хотели ложиться, пока ты не при дешь,— сказала она и посторонилась, пропуская его.— Ну и устала я с ними! На большой кровати играли два белокурых мальчика, которые очень обрадовались его приходу. Ты дала им молока? — спросил он. Сегодня молочник отказал нам. Мужчина закусил губу и промолчал. Он поцеловал мальчиков, потом подошел к столу и встал спиной к детям так, чтобы они ничего не видели. 50 / Девушка приблизилась к нему и тихо спросила! — Ты что-нибудь принес? Не отвечая, он достал из-за пазухи свернутук> салфетку, в которой лежали куриная грудка, пирожные и две серебряные ложечки. — И это все? — продолжала тжхо расспрашивать де вушка. Мужчина чуть заметно улыбнулся, и его улыбка была такой, же тонкой, как и его' изобретательность. Он вывернул наизнанку рукав пиджака и отстегнул от подкладки булавку для галстука с большой жемчужиной и брошь с выложенными крестом бриллиантами. — Какая красота! — прошептала девушка, держа на ладони сверкающие драгоценности. Затем она взяла с полки хлеб, легко разломила его пополам и спрятала туда брошь и булавку. Еду, которую принес отец, она разделила на равные части, выложила все на тарелку и, усевшись к братьям на кровать, стала йсть вместе с ними. Папа, а ты ничего не хочешь? Нет,— ответил он, не повернув головы.— Ешьте вы, я сыт. Барино, или Барон Марино, сел лицом к окну и, углубившись в свои мысли, принялся разглядывать крыши погруженного в сон города. Свет электрической лампочки играл на его унылом, худом лице, а тень, падавшая от профиля на стену, принимала таинственные очертания старомодно причесанной женщины, которая, казалось, нежно склонилась к его плечу. ГЕКУБА ВО МРАКЕ НОЧИ Так и осталось неясным, почему сеньора Гекуба Нара всегда ходила, опираясь на палку: то ли поддерживала ею страдающее ревматизмом тело, то ли — свой авторитет. Трудно найти правильную разгадку столь спорного вопроса. Гипотезы сталкивались, противореча одна другой. Очевидным было лишь то, что с некоторых пор сеньору Гекубу никто не видел без палки. И никто — за исключением ее покойного супруга — не видел сеньору иной: всегда тщательно одета и причесана, в облаке плывущего за ней аромата увядшего гелиотропа. Запах был столь резок, что любой из тех, кому довелось хоть однажды пройти мимо этой достойной сеньоры, наверняка запомнил благоухание ее духов. Стоило вспомнить о Гекубе Нара, как вокруг словно распространялся приторно-сладкий аромат, Жены некоторых настройщиков пианино или сборщиков налогов обычно с недоверием принюхивались к этому запаху, исходившему от одежды мужей. Но необычайная резкость этих духов сводила на нет возможные подозрения. То был аромат одинокой женщины: он обращал на себя внимание, запоминался, совсем не похожий на другие запахи. А еще сеньору Гекубу отличала от остальных, вызывая всеобщее уважение, ее набожность. Редкая набожность. Верующей она была с юных лет, с той поры, когда гуляла одна по улицам провинциального городка. Гекуба не допускала ни почтительного ухаживания, ни фамильярного обращения. В доме родителей у нее была своя комната, и никто не осмеливался открыть дверь в спальню, которую она сама прибирала и запирала перед тем, как отправиться к мессе, или в гости, или на вечер к своей преподавательнице музыки, сеньорите Эрсилии Пиккар, Там Гекуба проигрывала отрывки из произведений 52 Гайдна,— неестественно прямая на черном табурете, как жрица неведомого культа, не улыбаясь и не реагируя на похвалы и аплодисменты слушателей. По натуре она была сурова. Замкнутая и неприступная, Гекуба пересекала площадь, делала в магазинах необходимые покупки и проходила мимо кинотеатров, не глядя на афиши, вызывая молчаливое изумление у толпившихся возле баров и отпускавших нахальные шуточки мужчин. Гекубе уже исполнилось двадцать пять, но ухаживать за ней так никто и не отваживался. Ее приглашали на вечера в дома людей богатых и достойных; там она танцевала, кружась в вихре музыки с кем-либо из молодых людей, но рука ее всегда упиралась в грудь партнера, чтобы сохранить дистанцию. Гекуба не пользовалась косметикой, и строгая бледность ее лица придавала какую-то необъяснимую привлекательность ее красоте; эта бледность притягивала больше, чем румяна и пудра на других лицах. Недоступность влечет гораздо сильнее, чем разрешенные вольности, и молодые люди смотрели на нее с робостью и боязливым восхищением. Никто не знал, чему она посвящала, запершись в комнате, свой досуг в те далекие годы юности. С наступлением сумерек еще более бледная, чем обычно, она спускалась в гостиную и садилась за пианино, совершенствуя свою игру. Родители ее, люди уже весьма преклонного возраста, боготворили дочь; находясь в соседней комнате, они внимали ее игре, взволнованные и изумленные тем, что им выпало счастье одарить мир таким необыкновенным существом, вызывавшим у всех уважение и робкое почтение. Они знали, что их юная дочь, методичная в своих упражнениях, привыкшая неукоснительно выполнять любые задания, проиграет все шесть частей произведения, не больше и не меньше. В коллеже ее способности вызывали хвалебные отзывы, а сеньорита Пиккар считала Гекубу своей лучшей ученицей. Все привыкли видеть, как эта молодая девушка, ни на кого не глядя, быстрым шагом пересекает городскую площадь. Она заходила в дом к Регалисам, чтобы обменяться с Луисой французскими книгами (обычно назидательного характера), навещала семью Пинэр или Годой в день рождения или в день другого семейного праздника: ее приглашали незамужние подруги, учившиеся с ней вместе или классом младше. Гекуба педантично поддерживала знакомства. 53 Ода не отличалась разговорчивостью, пустая болтовня и фривольные смешки ровесниц вызывали у нее отвращение. Иногда, плотно сжав губы, Гекуба еле сдерживалась, чтобы не сказать какую-нибудь резкость особенно развеселившимся шалуньям. Любое проявление пошлости раздражало ее, как раздражали звуки расстроенного* пианино или визгливое пение недалеких, заносчивых девиц, пытавшихся громкостью голосов заглушить пение остальных, в безмерной самонадеянности не ведая о посредственности своего слуха. Гекуба, напротив, не стремилась показать себя, но при случае проявляла характер, резко останавливая не в меру разыгравшихся соучениц. Одна из них как-то решила отомстить и, внезапно выхватив флакон с румянами, размазала их по лицу Гекубы. В другой раз, тоже во время перемены, Гекуба сама влепила пощечину однокласснице, вздумавшей вместе с каким-то мальчиком из другого класса зло и некрасиво подшутить над ней. Суровость была стражем ее независимости Такой характер обращал в бегство любого поклонника. Гекуба вызывала смешанное чувство восхищения и страха. Танцуя, она сводила на нет любые попытки поухаживать за ней, оставляя обескураженными и отвергнутыми даже самых отважных кавалеров, этих донжуанов, ищущих, как бы убить время, и никогда не упускающих возможности тгофлиртовать. У Гекубы была осанка богини, стройная высокая фигура, профиль, которому могла бы позавидовать любая гречанка или римлянка, и прекрасные волнистые волосы. Но ее сухая, аристократически сдержанная, властная манера держать себя вызывала у мужчин лишь тайный интерес: смотря на нее, они испытывали желание познакомиться с ней поближе, но внутренний голос советовал им не делать этого. И Казалось, Гекуба была обречена на гордое одиночество, но наконец в ее высокомерии образовалась брешь, и сразу появился терпеливо ожидавший ее расположения поклонник. Нельзя сказать, что он был желанным гостем: сначала Гекуба обращалась с этим настойчивым воздыхателем холодно, сдержанно, давая ему понять, что она вообще не собирается выходить замуж, и уж во всяком случае — в 54 ближайшее время. А претендент и не тороиился; однажды он вроде бы невзначай потерял письмо, обращенное к Гекубе. Это привело в замешательство суровую сеньориту, и она начала сдаваться. Теперь, когда этот рассудительный, серьезный человек стал навещать ее и слушал, как она строго, без всякой романтичности исполняла самые романтичные пьесы,— слушал терпеливо, не прерывая ее,— она уже была не в силах прекратить это знакомство. Постепенно Гекуба прониклась к нему симпатией, какую испытываешь обычно к чужому человеку, который случайно разделил с тобой одиночество путешествия; присутствие такого человека располагает к общению, но это общение ни к чему не обязывает. Однако вечно так продолжаться не могло. Гекубе было уже за тридцать. Жизнь проходила, и пора было, наконец, принять ее со всеми возможными искушениями. Впервые Гекубе пришлось серьезно подумать об этом мужчине, ожидавшем ее ответа; необходимо было либо дать согласие, либо его отвергнуть, во всяком случае не допустить того, чтобы он превращал в капитал ничтожные знаки ее внимания. Он был человек образованный, с хорошим вкусом, приятной наружности, к окружающим относился с неизменной вежливостью, был глубоко нравствен, характер имел уравновешенный и отличался завидной работоспособностью. Звали его Элисео Нара, родных у него не было; он возглавлял контору, которую основал вместе с двумя служащими, давно и хорошо знавшими друг друга по работе. Все остальные мужчины вызывали у Гекубы чувство антипатии из-за того, что кичились своей мужественностью, щеголяя ею с определенной целью; а этот скромный, вежливый нотариус с приятными манерами, всегда изящно одетый (он носил высокие воротнички и со вкусом подобранные галстуки), не был ей неприятен, и обычно после игры на фортепиано она долго беседовала с ним, причем их мнения о прочитанных книгах или о музыкальных произведениях, которые она любила исполнять, обычно совпадали. Когда Элисео Нара сделал Гекубе официальное предложение, в ответ он не услышал ни слова. Сухо попрощавшись, она поднялась к себе и застыла у распахнутого окна, выходящего в патио, всматриваясь в осенние сумерки. Ей захотелось, не теряя независимости, все-таки передохнуть от внутренней суровости, захотелось спокойствия и нежности — как она понимала спокойствие и нежность. Спустя десять дней, все в той же гостиной, так же сухо, она дала 55 Элисео Паре сохласие на брак, предупредив его, что ему надлея'ит принять ее такой, какая она есть,— резкой, независимой и своевольной. Элисео понимающе улыбнулся. Он стал приходить каждый вечер, но был по-прежнему сдержан, дарил ей конфеты с ликером, книги, эстампы, красивые открытки. Советоваться с родителями не было необходимости: их просто поставили в известность. Спокойно и безропотно старики приняли в свою семью Элисео Нару, в компании с Моцартом и Гайдном. Помолвку не праздновали. Зачем? Объявляя о своем решении подругам, Гекуба волновалась: она не хотела, чтобы кто-нибудь догадался, что она выходит замуж не по любви, а по необходи- ' мости и из чувства долга. Б свадебную ночь Гекуба отдалась мужу с ощущением, что она совершает некое жертвоприношение. Она приняла свои супружеские обязанности с тем бесстрашием и самоотречением, с каким человек благородный взваливает на себя чужое бремя. Не любя никого другого и не думая, что она встретит иного спутника, Гекуба не видела причин, которые могли бы помешать ей посвятить свою жизнь этому спокойному и доброму человеку; их совместная жизнь была подобна мирному, одинокому сосуществованию двух отшельников. Они, переселились в новый дом на окраине города, окруженный небольшим лесом. Этот дом был роскошнее и просторнее многих других, так как возводился он давно, в эпоху финансового и архигектурного расцвета. Огромная вилла делилась на два крыла, соединенных широким коридором; оба крыла имели выход в общий вестибюль. По существу, это были два абсолютно одинаковых дома, с общим входом и вестибюлем. В каждой части дома располагались залы и спальни, раздельные — для мужа и для жены. Так захотела Гекуба. Каждый ощущал себя более независимым, имея свои гостиные и спальню; правда, и в спальне мужа и в спальне жены стояли широкие кровати, чтобы при желании супруги могли наведываться друг к другу. Окруженный садом, дом был обставлен мебелью красного дерева; стулья сделаны из индийского тростника. В той части дома, где жила Гекуба, находилась просторная музыкальная зала, а в противоположном крыле, симметрично ей, рабочий кабинет Элисео. Каждый из супругов мог проводить время в соответствии со своими привычками и желаниями, не навязывая их другому. 56 Ill Так началась для Гекубы замужняя жизнь. С утра до вечера она разъезжала в скромном автомобиле — «Панар-Левасеоре» старого образца, вызывающе замкнутая, не удостаивающая шофера разговором. «Да» или «нет» — других слов она не произносила на протяжении всей поездки. В городе Гекуба обычно заходила в лавочки и, не торгуясь, покупала сукно, или простыни с кружевами, или скатерть итальянской выделки. Она раскладывала ткаии на прилавке, а выбрав, приказывала упаковать то, что ей понравилось, и уходила, не поблагодарив продавца. В кондитерской Гекуба жестом показывала на плитку шоколада и конфеты с ликером, которые хотела купить, просила завернуть ей все как можно быстрее и сразу шла к выходу. Дома она сообщала мужу о незначительных событиях дня, о растущей дороговизне; выражала недовольство по поводу внешнего вида встреченных ею бывших подруг — «в вызывающе вульгарных туалетах». Вечером, перед ужином, они садились к проигрывателю и слушали музыку — ноктюрн за ноктюрном; Элисео в темном костюме, Гекуба — в изящном строгом платье, сером или лиловом. Даже любовь — в той или иной спальне, которые отличались одна от другой, как отличается спальня женщины от спальни мужчины,— была спокойной, без эмоций, подобно священному ритуалу двух целомудренных существ. Со временем эти два одиноких человека научились понимать Друг друга с полуслова. Изредка они устраивали приемы, встречая гостей у входа по всем правилам аристократического дома, и производили впечатление безупречной, благородной, достойной безграничного счастья пары. Им самим с течением лет стало казаться, что различий во вкусах, привычках или непонимания между ними вообще не было, что их совместная жизнь являет собой само совершенство. Гекуба вела хозяйство, давая необходимые распоряжения слугам; день ее проходил среди огромных зеркал и монументальных диванов. А Элисео трудился в своей конторе где-то в центре города, серьезный и спокойный, без каких-либо комплексов — таким он и нравился Гекубе. Она ценила в его характере требовательность и строгость, проявляемую к самому себе, внимание и почтение — по отношению к ней. Элисео был безукоризнен во всем. Именно 57 это, по мнению Гекубы, придавало прелесть, очарование облику этого замкнутого, корректно-суховатого и вроде бы совсем не интересного мужчины. Ожидая его возвращения, Гекуба скучала, прогуливаясь по галерее, выходящей в сад; потом снова входила в дом, бралась за книгу и, не читая ее, погружалась в раздумья над раскрытыми страницами. О чем были ее мысли? Иногда Гекуба внезапно осознавала, что не думает ни о чем, и тогда вставала с кресла, удивленная и разочарованная, как если бы она спросила себя: «Что такое жизнь?», а жизнь бы ей прошептала: «Я — ничто, всего лишь пустота, пустота, пустота...» Прошло много лет, прежде чем настал в жизни Гекубы день, который взволновал ее и привел в замешательство. Много, много лет... Долгие годы она смотрела, не видя, го-ворила, не слушая, судила и отдавала приказы. Суровой засыпала и просыпалась суровой; долгие годы она смотрела на цветы только тогда, когда нужно было распорядиться, чтобы их полили; людей она делила на достойных и недостойных, долгие годы были для нее годами замкнутости, аскетических вкусов и привычек, праведных вздохов в страшном одиночестве дома. И ничего, ничего не происходило, но наконец произошло то, что должно было случиться. Гекубе тогда уже было далеко за сорок. Суровый и непроницаемый панцирь ее одиночества превратился в холодное и неприступное облачение красоты. IV Это было подобно вспыхнувшему пожару, ужасной буре, \ посланной дьяволом для того, чтобы доказать ей, что * плоть и душа ее живы, а добровольно принятый на себя холод смерти — всего лишь притворство; чтобы дать ей почувствовать, что истинная Гекуба — именно та, которая кричит и мечется внутри, а не та, что возвела снаружи стену юрдого моллания. Из этого страшного сражения Гекуба вышла победш тельницей. Но победила Гекуба-видимость, а не та, на! стоящая, что билась внутри. То был самый сильный из пожаров, который можно вС образить. Он иссушил Гекубу до такой степени, что ortl решилась на предательство: предала свое чувство, убил| его. Гекуба, сожженная любовью, одержала победу не 58 са*мой собой и, пройдя через испытание, выросла в собственных глазах. Только какой ценой далось ей это! Пожар в ее сердце вспыхнул внезапно. Разве могла она предвидеть, что потеряет покой с того самого вечера, как впервые познакомится в казино с этим человеком? Едва взглянув на него, она уже ничего не помнила: была ли ему представлена, говорил ли он с ней там, в блеске роскоши, в присутствии знакомых и мужа. С той минуты, как Гекуба увидела его, она потеряла самообладание; пала так старательно возведенная крепость неистового презрения к голосу плоти, а вместе с нею — и прежняя уверенность в себе. Вернувшись домой в тот роковой вечер, Гекуба была удивлена охватившим ее чувством, удивлена и растеряна; пытаясь восстановить душевный покой, она почти ненавидела себя. В ту ночь она возненавидела и Рейпура, внезапно появившегося перед ней там, где все располагало к развлечениям: сияние люстр, стук домино, болтовня и смех знакомых, дым сигарет; он возник перед ней в тот вечер — монументальный, властный, высокомерный, возник, как призрак короля перед Гамлетом. Всегда улыбающийся, он словно и не придавал значения, кому и как его представляли,— таким увидела она этого обаятельного мужчину, само имя которого было окутано таинственной дымкой мужественности. Что же произошло с Гекубой? Чувства ее смешались, она старалась быть резкой; билась, подобно голубке со смертельным свинцом в груди, билась в агонии, обессиленная, загубленная. Какую внутреннюю борьбу выдержала Гекуба. Гекуба! Месяц, полгода, год страданий, колебаний и мук. Она убила в себе эту любовь, но осталась едва жива: обтянутый кожей скелет с кровоточащей раной внутри... Потом рана начала потихоньку заживать, пока наконец совсем не зарубцевалась; страх был изгнан из бренного тела, дух окреп. Но сколько мучений доставляла Гекубе мысль о Рейпуре, сколько переживаний! Пожар этот опалил ее, но не сжег, и теперь она с еще большей силой утверждала свою суровость, холодность, превосходство и презрение к жизни. С человеком по имени Рейпур Гекуба виделась всего пять раз. Только пять раз! Впервые — в тот вечер в казино, потом на приеме, устроенном в честь каких-то иностранных гостей; еще как-то раз на улице, у дверей магазина, где Рейпур поджидал ее бог знает сколько времени; затем в кондитерской, что расположена напротив 59 телеграфа, и, наконец, у ее собственного дома в тот роковой день — день объяснения. Гекуба почти ничего о нем не знала, ей было известно лищь, что зовут его Рейпур, что он не женат и, будучи человеком обеспеченным, жизнь проводит в бесконечных путешествиях. Рейпур отличался врожденным изяществом манер; голос его звучал как-то отстраненно, несколько театрально, но в то же время какой-то неуловимый акцент делал его нежным, волнующим. В тот вечер, в казино, когда Гекубе представляли Рей-пура, она едва смогла вымолвить несколько слов и чуть не лишилась чувств. При второй встрече, на приеме (куда пригласили и Рейпура, хотя хозяева дома были с ним почти незнакомы), они беседовали, стоя в стороне от всех, и у Гекубы возникло такое ощущение, будто она заперта в узком пространстве меж ним и стеной; Рейпур вел себя с настойчивой галантностью человека, привыкшего ухаживать за женщиной открыто, без всякого страха, дерзко бросая вызов обществу; поступал он так не из-за хвастовства или бравады, просто Рейпур был смел и мужествен по натуре, избегал лицемерия, считая, что чувства должны проявляться свободно, естественно. В тот вечер Гекуба решила уехать, сказав, что ей срочно нужно домой, и, подойдя к мужу, произнесла привычным тоном, без объяснений: «Пойдем»,— и они уехали. В третий раз она встретила Рейпура на шумной торговой улице, славившейся своими магазинами; он ждал ее, но ограничился лишь приветствием, а она, волнуясь, поспешно ответила ему сдержанным наклоном головы, села в машину и исчезла. В следующий раз этот настойчивый, неосторожный мужчина захотел, не скрываясь, проводить ее из кондитерской, находившейся напротив телеграфа; тогда Гекуба довольно резко попросила не компрометировать ее и не искать больше встреч с ней. Он улыбнулся. И, наконец, тот* последний вечер, когда Рейпур отважился прийти к ее дому и ждал ее появления. Улучив момент, когда Гекуба вышла прогуляться по саду, он приблизился к ней. В эту прощальную их встречу он был бледен и решите-1 лен; он начал говорить о своем чувстве страстно и убезк* денно: — Я увезу вас, куда вы захотите. Я буду жить только! для вас. Довольно одного вашего слова. Гекуба резко ответила: — Я замужем и верна своему мужу. 60 Peihiyp настаивал; их разделяла только живая изгородь, — Оставьте меня,— взмолилась Гекуба. Он продолжал взволнованно убеждать ее. Гекуба дро-« жала от ужаса, сознавая, что еще немного, и она скажет: «Да». За этой изгородью было счастье, была любовь, была жизнь... Повернувшись, Гекуба медленно направилась к дому. (Таким, наверно, он и остался в ее памяти: бледный, взволнованный, трепещущий от страсти...) Гекуба закрыла двери, оставив Рейпура по ту сторону, навсегда... » Она старалась вернуть себе душевный покой, но, запершись в этом доме с мебелью красного дерева, все время вспоминала того единственного мужчину, к которому она — впервые в жизни — почувствовала влечение, единствен* ного, кто пробудил в ней жажду любви. Всей душой Гекуба была бы рада покориться ему, если бы не считала себя обязанной хранить верность такому преданному и беззащитному существу, как ее муж; ему она не хотела причинять ни малейшего зла. Он и так, наверное, страдал от ее сурового, властного характера, становившегося день ото дня еще более суровым и властным: теперь Гекубу все чаще охватывала тоска. И все-таки она была счастлива, что ей удалось погасить костер любви, затушить эту страсть; она была довольна, что ей удалось пересилить саму себя. Конечно, этого заслуживал ее верный супруг, такой беззащитный в своем простодушии. Элисео был к ней так внимателен: при ее появлении всегда тушил сигарету, зная, что запах табака ей неприятен; стоило ей попросить, и он охотно приносил книгу, плед или лекарство. Гекуба убеждала себя, что вспыхнувшее в ней чувство — не что иное, как мимолетная болезнь; она заставляла себя оставаться прежней, такой, какой ее обязывал быть долг, однако сердце ее было разбито. Одержав победу над внезапно охватившим ее чувством, Гекуба постоянно пребывала теперь в плохом настроении; происшедшее не сблизило ее с мужем, скорее наоборот: духовно он Стал ей более далек и безразличен. Элисео же тщетно стремился понять, объяснить себе причину перемены и, кажется, приходил в отчаяние от бесплодных усилий. С наступлением вечера, когда дом погружался в тишину, а из сада доносилось стрекотание цикад и шорохи ночи, Гекуба при свете настольной лампы мечтала о далеком, 61 недоступном мире, о Европе, о загадочных странах, в] которых она могла бы побывать, В мечтах она возвращалась к тому мужчине, душу которого надломила, как надламывают стебель лилии, вытаскивая ее из воды. А Гекуба так любила лилии! Прошло десять лег ее замужества и пройдет еще десять, прежде чем... Прежде чем судьба перечеркнет всю ее жизнь. Следующие десять лет Гекуба и Элисео прожили мирно, спокойно, спокойнее, чем предыдущие. Годы текли тихо, однообразно, похожие один на другой. Гекуба все также выезжала в город за покупками, навещала подруг; вместе с мужем ходила в кино или в театр, где они без всякого интереса смотрели комедию или, напротив, с удовольствием — какую-нибудь классическую драму. Злисео возвращался с работы с наступлением вечера и, переодевшись в темный, элегантный костюм, направлялся в комнату, расположенную в другом крыле дома — на половине супруги,— почитать газету, послушать музыку и рассказать Гекубе какие-нибудь новости перед тем, как они сядут ужинать^ V Гекуба так и не рассказала мужу о самопожертвовании, В глубине души она гордилась стойкостью, верностью своим принципам, гордилась тем, что, вняв доводам рас-. судка, не поддалась безумию, сумела остаться великодушной по отношению к близкому человеку. Как-то вечером Элисео закашлялся, словно в приступе астмы. Кашель не прекращался несколько дней, и ему пришлось показаться врачам, однако состояние его нв| улучшилось. Элисео начал принимать различные лекар-| ства: пилюли, противоспазматические таблетки, настои,-ничего не помогало. Элисео совсем пал духом. Он погру-^ стнел, ссутулился, стал неразговорчив. Возвращался ohj теперь раньше и швырял газету в сторону; музыку Элисео-j слушал невнимательно, погруженный в свои мысли. »я У него изменился цвет лица, кожа, всегда такая свежа» покрытая загаром, приобрела сероватый оттенок. И гомеоЦ паты, и аллопаты были бессильны. С каждым днем дыха ние Элисео становилось все более затрудненным, он почт| перестал разговаривать, а если задавал вопросы, то иЙ ключительно по поводу своей болезни или своего внешн| го вида. 62 — Я, наверное, совсем плохо выгляжу...— говорил он сам себе. Плохо я выгляжу? — спрашивал он жену. Гекуба, сдерживая вздох, успокаивала его: Да нет же, лучше, чем на прошлой неделе. Элисео смотрел на себя в зеркало и не верил. Он возвращался из конторы в пять часов, проходил на свою половину, чтобы сразу перед зеркалом в ванной комнате смочить виски одеколоном и вглядеться в свое отражение; он тихо стонал и жаловался сам себе, затем ненадолго в задумчивости присаживался за письменный стол и потом отправлялся в другую часть дома, где Гекуба уже подбирала ноты. Ну, как я выгляжу? — входя, обращался он к жене. Ты немного бледен. Элисео вздыхал в ответ и подходил к маленькому овальному зеркалу, висевшему на стене. Теперь уже было видно, что он испытывает неимоверные физические страдания. Выглядел он хуже день ото дня. Гекуба поехала в город на прием к врачу, лечившему Элисео. Долго и настойчиво расспрашивала она о ходе болезни мужа. — Сеньора, нет никакой надежды. Гекуба была потрясена. «Надежды нет»,— повторяла она, готовя себя к долгому сражению. Вернулся с работы Элисео. Гекуба слышала, как он прошел в кабинет; она сидела в зале, ожидая его появления. При виде мужа, крепко сжав руками подлокотники кресла, она заставила себя произнести: — Кажется, ты начал поправляться. Несчастный остановился у овального зеркала, некоторое время он недоверчиво вглядывался в свое отражение. Неужели возможно? Его лицо утратило напряженное выражение. Элисео опустился в кресло с видом испуганного ребенка. Я выгляжу все хуже и хуже. Ты просто внушаешь себе это. Он кивнул. Он хотел, чтобы его уверяли в обратном. Гекуба села за пианино, и дом наполнился радостными звуками сонаты Грига. Музыка, казалось, говорила Элисео: «Ты скоро поправишься, жизнь начнется заново». Гекуба играла проникновенно, с вдохновением, надеясь отвлечь Элисео от тягостных мыслей. Своим уверенным, исступленным исполнением она' как бы старалась обмануть его, уверяя, что он непременно 63 поправится, что иначе быть не может. Элисео слушал сонату со слезами на глазах. Отчего он плакал? Может быть, от зародившейся в нем радостной надежды; кто знает, отчего... Отерев слезы, он поудобнее устроился в кресле. Элисео напоминал жалкого воробья, так тонка была4 его шея, зажатая твердым воротничком рубашки. В тот вечер ужин прошел более оживленно, чем обычно: Гекуба рассказывала о жизни Грига, и ее речь была сдержанна и лаконична, как всегда. За разговором время пролетело быстро. Гекуба казалась веселой, глаза ее горели, и Элисео был благодарен ей за это. Меж тем болезнь прогрессировала. Элисео не хотел оставлять дела конторы без присмотра, и хоть и не с самого утра, но все же отправлялся на работу. Шоферу приходилось подсаживать его в «Панар-Левассор», на котором он теперь ездил в город. В клубе он уже не завтракал; возвращался усталый, пожелтевший и часто сразу ложился в постель, жалуясь на свой недуг. Гекуба прохаживалась но коридорам то в одной части дома, то в другой. Приближалась осень. Листва на деревьях приобретала желтовато-медный оттенок и постепенно опадала; сад был весь усыпан листьями. Гекуба присаживалась за круглый столик в спальне мужа, и пока Элисео медленно ел яички всмятку, она с аппетитом поглощала простоквашу, подбадривая мужа, убеждая его, что человек волевой, целеустремленный и сильный духом всегда побеждает болезни тела; рассказывала ему об их общих знакомых, о тех семьях, в которых люди сопротивлялись болезням. Элисео, сидя на кровати в длинной ночной рубашке, застегнутой до самой шеи, вяло выслушивал все это, кивая и тяжело дыша. Он едва прикасался к ужину, как будто стойкость, которой явно не хватало его характеру, должна была проявиться в отказе от еды. В десять часов Гекуба вставала, поправ-' ляла мужу простыни, подушку и, проведя рукой по его лбу, гасила свет. Элисео оставался один на один со своей болезнью, страдая от бессонницы и ужасаясь медленному течению ночи. Гекуба на своей половине тоже не спала. Стоя рядом щ& патефоном, она слушала величественную музыку Баха ил*й| Генделя. Патефон казался ей таким же старым, как онаж сама, как Элисео. Отдаваясь возвышенным звукам, Гекуба! думала с гордым торжеством, навеянным, по всей види-J мости, торжественностью этой музыки, о том, что oi 64 сумела сохранить свое достоинство, поставив его выше вне--аапно охватившего ее чувства, которому она почти готова была отдаться. Гекуба вспоминала, что еще немного, и она уступила бы красоте и изяществу Рейпура, если бы не граничащее с отчаянием упорство, с каким она решила тогда следовать своему долгу, своим жизненным принципам, если бы не глубокое уважение, которое она чувствовала к Элисео. Он был таким чутким и внимательным, таким преданным мужем, что, если бы она покинула его, он не пережил бы разлуки, это убило бы его быстрее, чем любая болезнь. Она слушала Генделя и Баха, стоя у патефона, и, вдохновленная музыкой, как бы возносилась над самой собой, снова и снова испытывая гордость от сознания силы, величия и благородства своего характера, своей надменной суровой души. Потом, плотно закрыв крышку старого патефона, Гекуба направлялась в другую комнату, чтобы выполнить обязанности, которые сама на себя возложила: она внимательно просматривала лежащие на столе книги и газеты, аккуратно раскладывая их в хронологическом порядке. Затем выходила на веранду и смотрела в темноту холодной ночи, на звезды, сверкавшие в мрачной глубине неба; Гекуба стояла некоторое время неподвижно, прислушиваясь к самой себе или думая о чем-то, потом, резко повернувшись, входила в дом. Только тогда Гекуба начинала готовиться ко сну в своей спальне, где каждый предмет напоминал о ее суровом аскетическом характере. С наступлением зимы Элисео перестал вставать с постели. Он уже не разговаривал, и когда Гекуба входила к нему, лежал, вытянув вдоль тела худые длинные руки, уставясь в потолок; лицо .его приобрело землистый оттенок. Он умер августовским утром. Облачившись в траурные одежды, Гекуба проводила гроб на кладбище; она не плакала. Холодно, не проронив ни слова и никак не выразив своей благодарности, выслушала она надгробные речи. Сцепив руки, она с недоуменным удивлением смотрела на сослуживцев Элисео и его знакомых по клубу, которые стояли расстроенные, со слезами на глазах; ей казалось, что такой чувствительностью снижается торжественность Церемонии. На обратном пути ее никто не сопровождал, она села в черную машину, фары которой были обтянуты крепом, а уехала. 3 Аргентинские рассказы 65 VI Б течение пятнадцати дней Гекуба ие выходила ва fiOMat принимая знаки соболезнования. Почти вее жители те-родка посетили ее виллуf чтобы выразить свое сочувствие. Это были люди из знатных, обеспеченных семей. Приезжал и сам губернатор, и его помощнику еудъиг адвокаты в eo-i елуживцы Элиеео. На пятый день появился еще какой-то служащий из конторы Элисео, жалкого вида, бедно одетый. Гещу&а привяла его в вестибюле, не предложив даже сесть. Бедных она не любила. — Что вам угодно? Посетитель смущенно аамядея. — Я пришел за книгой* которая принадлежит конто^ ре, сеньор обещал возвратить ее... Гекуба поспешила от иего отделаться. — Муж ничего не говорил мже об этом, здесь этой кки- ги нет. Уходите. Человек ретировался, как поджавший хвост нее. Когда все сободеанования были приняты, Гекуба ре шила посвятить свободное время памяти покойного мужа. Каждое утро она нржходила на ту половину дома, где ев жил, и сама наводила порядок: стирала тонким полотня ным платком пыль е серебряных рамок фотографий и че репахового итальянского несессера. Гекуба не хотела, чтобы посторонний появлялся в этих комнатах» ставших для нее храмом. Она не позволяла входить туда даже служанкам^ и сама следила! чтобы вещи оставались на пр«яг- них местах, как будто Элиеео вее еще находился здееь^ Большой портрет Элиеш, написанный маслом, также ви сел на темной стене над письменным столом, как и рань ше, при жизни Элиеео. Элиеео был изображен на нем в охотничьем коетнше — длинный приталенный пиджа» и брюки для верховой езды; с этим портретом Гекуба те-Jj перь мысленно беседовала, совершая ежедневный ритуал* уборки. jj Так она провела и весь следующий год. Однажды, пе^' ресекая коридор, разделявший дом на две половины, Ге куба споткнулась и, неудачно упав на бок, сильно упш лась. Она хотела подняться, но не смогла, и ей нриш позвать служанку. Голос ее прозвучал непривычно грх»м| ко, нарушив тишину дома. С той поры Гекуба и вынуэд| дена была пользоваться тростью — длинной бамбука 7» т палкой, привезенной из Малакки. Она осталась еще от отра и до этого времени была лишь декоративным предметом, своеобразной достопримечательностью дома, так же, как, например, портрет отца Гекубы, выполненный на отполированной до блеска дубовой поверхности стола. Гекуба нашла, что палка эта ей очень подходит и что раньше именно ее не хватало, чтобы указывать на что-дибо, давая распоряжения. С прислугой она обращалась строго и неприязненно, считая себя вправе требовать немедленного выполнения любых, даже самых пустяковых поручений. Гекуба не отходила от кухарки Зербннии и горничных до тех пор, пока они не сделают то, что она просила. Теперь она палкой показывала на горшок с цветами, на мебель или на плинтус, приказывая срочно стереть пыль, навести порядок. Однажды Гекуба заметила, как Зербиния, в порыве любопытства, приоткрыла дверь, ведущую на половину Элисео. Зербиния! — вне себя закричала хозяйка, и. мулат ка, задрожав, отпрянула от двери. Учтите, если это еще раз повторится, я вас тут же уволю. Такой выговор Зербиния получала впервые. Гекуба по-прежнему иногда выезжала в город, чтобы нанести визиты; разговаривала она категорично и уверенно, следя за ходом лишь собственных мыслей, абсолютно не обращая внимания на то, что говорят другие. Она хра-нила в себе всю совокупность услышанных сплетен, не имея привычки обмениваться ими со знакомыми. По утрам Гекуба занимаясь уборкой в комнатах покойного мужа. Каждый день она переворачивала листки календаря на письменном столе Элисео и раз в неделю заводила часы, имевшие форму шара — две выпуклые половины из толстого стекла, соединенные посредине. В большую вазу, стоявшую на столе рядом с портретом родителей Элисео, Гекуба ежедневно ставила свежие цветы. Она понемногу разбирала бумаги, находившиеся в ящиках письменного стола, где лежали, как прежде, черная кожаная папка и два блокнота — большой и маленький,— как будто они могли понадобиться в любой момент. Особое внимание Гекуба уделяла спальне: бархатные шторы были там всегда задернуты, чтобы не выцветала обивка мебели, а костюмы Элисео висели в шкафу точно так же, как при 3* 67 его жизни. Время от времени она перетряхивала груды рубашек, носовых платков и галстуков, следя за тем, чтобы не завелась моль. Пока Гекуба находилась на половине мужа, служанки на цыпочках приближались к смежной с кабинетом комнате, дверь которой открывалась прямо в вестибюль; такая же дверь была расположена симметрично ей на другой половине дома. Поставщики продуктов — особенно один молодой служащий магазина — уверяли служанок, будто слышали, как сеньора, запершись в одиночестве, пускалась в странные разговоры с умершим. Но, сказать по правде, достоверного подтверждения эта гипотеза не получила. Спустя три года после смерти мужа Гекуба нашла у него в столе какие-то письма — пачку розовых конвертов, перевязанных широкой эластичной лентой. Письма хранились в маленьком тайничке, который она внезапно обнаружила и неумело, нервничая, открыла. Тайник этот являлся как бы вторым дном ящика письменного стола и был так плотно пригнан к нему, что Гекубе пришлось приложить немало усилий, чтобы вытащить его. Увидев пачку писем, она ощутила такое сильное беспокойство, что едва не потеряла самообладание. Инстинктивно она оглянулась и только тогда решилась извлечь из тайника сверток. В порыве возбуждения и нетерпения, Гекуба резко сорвала ленту, и письма рассыпались по полу. Она поспешно собрала их и бросила на стол. Придя в себя, она принялась изучать их. Письма были от женщины (почерк сразу выдавал это), обращенные к ее мужу, на конвертах стоял не домашний адрес Элисео, а рабочий. Гекуба извлекла одно из них, и перед глазами запры-; гали слова: «мой обожаемый», «безумная страсть...», она^ почувствовала, что не в состоянии читать дальше. Руки^ не слушались, дрожали, как у испуганного ребенка, она была не в силах удержать листок. Сложив конверты, Гекуба перевязала их и засунул^ обратно в тайник. Заперев на ключ ящик письменно!^| стола, она поправила перед зеркалом прическу и глубоки вздохнула; ей удалось совладать с волнением. ЗапереЦ дверь кабинета, она прошла через маленькую комнату вестибюль и направилась на свою половину. Гекуба легла на кровать и так пролежала, уставивши! в одну точку, не проронив ни слова, до позднего вече|' Ох еды опл отказалась. 68 Зербиния и остальные служанки ходили бесшумно, на цыпочках. Они терялись в догадках, не зная, чем вызвано столь необычное поведение хозяйки. Только три дня спустя она решилась прочесть письма. Впервые за эти три дня она встала, оделась и с утра отправилась в кабинет мужа. Внутренне она уже была готова к любой неожиданности, и это ей придавало спокойствие. Все эти три дня и три ночи Гекуба обдумывала происшедшее, пытаясь не принимать ничего близко к сердцу; после того, как открылся новый, неведомый ей до сих пор Элисео, она уже не могла относиться к нему, как прежде. Отперев дверь, Гекуба вошла в кабинет, достала письма и, разложив их в хронологическом порядке — даты были проставлены,— приступила к чтению. VII На это ушло много дней. В пачке было более пятидесяти писем. Оказалось, что переписка началась пятнадцать лет назад и продолжалась пять лет. О каком-то путешествии говорилось в последнем письме, но оно не содержало ни слов прощания, ни намека на разлуку. Просто это было последнее письмо в пачке. Гекуба снова внимательно просмотрела все ящики письменного стола, в надежде обнаружить еще один тайник, но напрасно. Остальные письма — от разных людей — не представляли никакого интереса. С утра до вечера дни были посвящены спокойному, рассудочному чтению писем. Сопоставляя и расшифровывая факты, Гекуба углубилась в них, как исследователь углубляется в научный эксперимент. В письмах была отражена история любви. Женщину звали Марсела, фамилия не была указана и никаких конкретных событий или упоминаний о знакомых тоже не было. Женщина, чьи письма лежали перед Гекубой, была, видимо, аргентинка, некоторые фразы она писала по-французски, своего отношения к супружескому положению Элисео она никак не высказывала, не упоминалось также и о его жене, если не считать одного таинственного выражения: «та, о которой ты говорил». Но в контексте эта фраза казалась самой обычной и никаких конкретных предположений сделать было нельзя. Каждое письмо Гекуба перечитывала по нескольку раз. Завороженная и удивленная, она трепетала перед этой хроникой 69 любви, перёд этим повествованием, на страницах которого оживал образ ее мужа, но совеем не такого, каким она его знала, а незнакомою ей человека: страстного вг темпераментного, раздражительного и ревнивого, требовательного и своевольного, способного на неистовые безумства и нежные ласки. Мужчина, которого Гекуба помнила скромным и сдержанным, был, оказывается, безгранично пылким в своем увлечении. Гекуба была уязвлена, но продолжала читать. В письмах Марсела рассказывала о своих путешествиях, жаловалась на тоску по Элисео, которого она называла «эгоистичным, властным повелителем*. Женщина не pas упоминала о своем возвращении «в рак». Что это был за рай? Гекуба задрожала. Она пыталась по письмам понять, где происходили их встречи, и обрадовалась, не найдя упоминания ни о другом доме, нж о каком-либо еще месте их тайных свиданий. Письма открывали много неожиданного: у влюбленных были схожие взгляды и вкусы, она вместе совершали поездки, прогулки, как-то раз им пришла в голову шаловливая идея забраться в полузаброшенный сад, чтобы нарвать там дикорастущих гранатов. Оживала сцена за сцешй: счастливые случайные встречи в кругу знакомых, чьи имена намеренно были опущены, заменены многоточиями; знаменательный вечер, проведенный на каком-то деревенском празднике, в неизвестном местечке, названия которого также не было, и Гекуба не смогла определить, где это происходило... Все эти удушающе страшные дни Гекуба жила их любовью. Она как бы присутствовала при рождении дружеского доверия, при тайных свиданиях и встречах; письма сохранили священное чувство двоих, страстное, невинно-чистое, почти юношеское. Именно это сильнее всего потрясло Гекубу. Она была не в силах больше читать. У нее возникло- совершенно отчетливое ощущение, что эта женщина и Эли- „ сео был» в ее доме, сидели в этих креслах, наблюдая за ней, вынося ей свой приговор. > Гекуба аккуратно сложила Письма, как делала это каждый день, уходя к себе, снова спрятала их в тайнику заперла его и стремительно направилась в другую поло-*! вину дома. Взволнованная, она нж о ком не могла думать! кроме той женщины. Если бы она могла узнать, кто этв| разыскать ее в городе! Гекуба с горечью отвергла эту идеиЦ Скорее всего она пойдет по ложному следу: ей не удастс 70 обнаружить аячета, жршв шмнягельиих иадтае§жде-« еий, неправдоподобных доказательств; вокруг будет дашь пустота, пустота, сводящая с ума... В ее оскорбленной, из-раненной, охваченной тневом душе снова вошжк образ Элисе®. Гекуба представила, каким он был с лею; лицемерно-вежливый, скромный, всегда внимательный, покорный ее воле, благоговеющий, предупредительный, неизменно нежный и всегда одинаковые. Нежность за нежностью, согласие за согласием, любезность за любезностью, иостоянно улыбающийся, спокойный, готовый угождать я такой преданный, верный, беспредельно верный... Воспоминания вы-велш Гекубу из себя. Ее охватила ярость, которая не давала ей ни минуты покоя; не думать об «том она была уже не в состоянии: каждый день — как в бреду, ночь — удушающая бессонница... Ей хотелось причинить боль, убить кого-нибудь — но кого, за что? Кого, боже мой? Те двое уже были далеко, в другом мире, и там они смеялжсь над ней, над ее теперешней жизнью, в которой не осталось ни яюбви, ии близких людей; да такой была и вся жизнь Гекубы, не сравнимая с далеким, счастливым бескрайним миром тех двоих... Гекуба впала в безысходное отчаяние. Опираясь на палку, она бесцельно бродила по огромному дому, прихрамывая, страдая от ревматических болей. Теперь она одевалась во все светлое: платья, отороченные старинными кружевами, блузки ирландского шелка, серьги прошлого века, аккуратно уложенные пепельно-серые волосы... Однажды утром, встав и одевшись, она вызвала шофера и отправилась на своем верном, стареньком «Панар-Ле-вассоре» в город. Приказав остановить машину перед конторой строителей, Гекуба вошла и, прервав их работу, решительно высказала свою просьбу: она хотела бы, чтобы рабочие отделили одну половину ее дома от другой. Старший из строителей с удивлением посмотрел на нее — как ото отделить? Да, так она хочет: заколотить, забить наглухо часть дома. Гекуба была раздражена тупостью рабочего, этого дурня, который не понимает, не в состоянии понйть, что необходимо забить, уничтожить, похоронить навсегда эти жуткие комнаты, где витал дух Элисео, его тайная любовь, аромат чьих-то духов и писем Пачка писем в розовых конвертах... Присутствие этой женщины, измена... 71 На следующий день строители приступили к работе: они сооружали стену вдоль всего коридора, от вестибюля до крайней комнаты правой части дома. ЛюДи эти не совсем понимали, в чем заключается смысл их работы,— хочет ли сеньора, чтобы осталась дверь, ведущая на ее половину, или только дверь на улицу? Гекуба заперлась в своих комнатах, чтобы ничего не слышать, На третий день все было закончено, и ее позвали посмотреть возведенную до потолка стену. Не совсем уяснив, что от них требовалось, строители оставили в коридоре нетронутой внутреннюю дверь из одной половины в другую. Гекуба приблизилась, тяжело ступая на здоровую ногу. — Забейте эту дверь! — закричала она.— Уничтожьте ее! Ее била дрожь, она кричала, размахивая палкой, указывая на ненавистную дверь, а глаза ее горели тем же блеском, что и тогда в саду, возле калитки, в тот день, когда она навсегда простилась с жизнью, ответив Рейпу-ру: «Нет». ФОТОГРАФИИ Я пришла с подарками. Поздравила Адриану. Она сидела посреди патио в плетеном кресле, окруженная гостями. На ней была очень широкая юбка из белого органди на накрахмаленном чехле, кружева которого при малейшем движении выглядывали из-под подола, на голове — гибкий металлический обруч, в волосах — цветы, а на ногах — кожаные ортопедические ботинки. В руке Адриана держа па розовый веер. С лица ее исчезло то выражение обреченности, которое я заметила у нее задолго до несчастья. Многие уже собрались: толстуха Клара, Росси, Тихоня, Перфекто и Хуан, Альбина Ренато, очкастая Мария, простак Асеведо, сияющий новыми вставными зубами, три малыша, недавно оставшиеся сиротами, какой-то блондин, которого мне никто не представил, и эта нескладеха Ум-берта. Пришли также Люки, Крошка и маленький дружок Адрианы, успевший с ней поссориться. Мне показали подарки, разложенные в спальне на столике. В патио под желтым парусиновым тентом был поставлен стол, такой длинный, что его пришлось накрыть двумя скатертями. От вида бутербродов с ветчиной и зеленью и красиво украшенных тортов у меня разыгрался аппетит. Я глотала слюнки, глядя на бутылки с сидром и сиявшие передо мной бокалы. Стол с обеих сторон украшали вазы с цветами: одна с оранжевыми гладиолусами, другая с белыми гвоздиками. Ждали Спирито, фотографа: до его прцхода нельзя было ни сесть за стол, ни откупорить бутылки, ни приняться за торты. Чтобы развлечь нас, Альбина Ренато станцевала «Умирающего лебедя». Вообще она занималась классическим балетом, но на этот раз танцевала для смеху. 73 Стояла жара, и мошкары было иолнб. Цветы высоких катальп1 осыпались на выложенный плиткой дворик. Все обмахивались и обмахивали торты и сандвичи: мужчины — газетами, женщины — импровизированными опахалами и веерами. Нескладная Умберта, чтобы привлечь ~к себе вшь мание, обмахивалась цветком. А какой ветер может дать цветок, как бы сильно им ни размахивали? Чтобы как-то скрасить ожидание, растянувшееся на целый час, в течение которого, едва услышав звонок, все хором спрашивали, не пришел ли Спирито, мы развлекались тем, что рассказывали друг другу всякие страшные происшествия, в результате которых кто-то остался без ног, кто-то без рук, кто-то без ушей. «На чужую беду гля-* нешь, своя меньше покажется»,— сказала одна из стару* шек, обращаясь к Росси, у которого один глаз стеклянный, Адриана улыбалась. Гости все прибывали. Когда появился Спирито, откупорили первую бутылку сидра. Разумеется, его никто не пригубил: гости разобрали бокалы, и началась нескончаемая подготовка к долгожданному тосту. По замыслу фотографа, ла первом снимке Адриана должна была улыбаться родителям, сидя во главе стола* Сшгрито пришлось немало потрудиться, чтобы удачно рас* положить эту группу: отец Адрланы был чересчур высок \ и тучен, кроме того, и мать ж отец, высоко поднимая бока-, лы, смотрели исподлобья. Вторая фотография стояла на меньших усилий: братишки, тетя ж бабушка беспорядочно \ толпились вокруг Адрианы, заслоняя ее. Бедный Спирито терпеливо дожидался той минуты, когда все угомо-, нягся и займут указанные им места. На третьей фотограф фяи Адриана орудовала ножом для разрезания торта;,| на котором розовой глазурью было выписано ее имя щ дата рождения, а цветными драже выложено «желаем* счастья». Хорошо бы сфотографировать ее стоя,— советовала^ гости. Могут плохо выйти ноги,— возражала тетя. — Не волнуйтесь,— любезно отозвался Спирито,— есл они плохо получатся, я их потом отрежу, Адриана болезненно сморщилась, и несчастному Спиря| то пришлось опять сфотографировать ее, утопающей 1 Катальпа — декоративное дерево с красивыми красвш и белыми цветами, растущее в Южной Америке. 74 кресле и окруженной гостями. На четвертом снимке Адриана предстала в кругу детей. Им разрешили поднять бокалы, подражая старшим. С детьми оказалось легче, чем со взрослыми, однако самое трудное было еще впереди. Предстояло перенести Адриану в бабушкину спальню, чтобы сделать там последние снимки. Двое мужчин подняли ее вместе с креслом, гвоздиками и гладиолусами в переместили в другую комнату. Там ее усадили на диван среди груды подужек. В спальню размером шесть на пять набилось человек пятнадцать, и все они сгрудились вокруг бедного Спирито, давая ему указания и наперебой советуя Адриане, какие позы ей следует принять. Добавляли подушки, поправляли ей волосы, укрывали ноги, подбирали цветы и веера, застегивали воротничок, пудрили лице и подкрашивали губы. Нечем было дышать. Адриана потела и морщилась. Бедный Спирито более получаса ждал, не произнося ни слова, после чего с необычайным тактом отодвинул цветы, поставленные у ног Адрианы, пояснив, что белое платье плохо сочетается с оранжевыми гладиолусами. С ангельским терпением он вновь произнес пресловутое предупреждение: «Сейчас птичка вылетит»,— включил лампы и сделал пятый снимок, встреченный громом аплодисментов. Снаружи доносились голоса тестей: — Невеста, прямо невеста? Если бы не ботинки.. Тетушка Адрианы попросила заенять девочку с веером своей свекрови в руках — старинным веером с алан-сенекнм кружевом и блестками, перламутровые планки которого были украшены миниатюрами ручной работы. Несчастный Спирито заикнулся было, что- не стоит фотографировать четырнадцатилетнюю девочку с черным траурным веером, каким бы дорогим он нж был, во все тан настаивали, что он согласился. С белой гвоздикой в одной руке и черным веером в другой вышла Адриана на шеетей фотографии. Мнения разошлись по поводу седьмого снвм-ка: сделать его в комнате или во дворике, рядом с выжившим из ума дедушкой, который не желал выходить из своего угла. Клара сказала: — Как же можно в самый счастливый день ее жизни не сфотографировать Адриану е дедушкой, который так ее любит.— И добавила: — Целый год девочка боролась со смертью и вот осталась парализованной. Другая тетушка провозгласила: 75 — Мы приложили все усилия, чтобы спасти ее: спали подле нее в больницах прямо на кафельном полу, давали ей свою кровь для переливания, и теперь, в день ее рождения, мы пренебрежем самым торжественным моментом праздника, забыв сделать главную фотографию,— рядом с дедушкой, которого она всегда так любила! Адриана застонала. Я думаю, она хотела попросить стакан воды, но была так измучена, что не могла произвести ни слова; кроме того, за шумом и болтовней ее бы все равно не услышали. Двое мужчин снова вынесли ее в плетеном кресле во дворик и опустили на землю возле, стола. Тут из радиорупора раздалась традиционная песни «С днем рождения». Адриана с серьезным лицом, сидя во главе стола перед тортом, рядом с дедушкой, сфотогра* фировалась в седьмой раз. Нескладной Умберте удалось вылезти на этом снимке на передний план, выставив голые ключицы и как всегда декольтированную грудь. Я во всеуслышание осудила ее и посоветовала Спи-рито сделать снимок заново, на что он охотно согласился. Обиженная Умберта ушла в дальний угол патио; блондин, которого мне никто не представил, последовал за ней и, чтобы утешить ее, шепнул ей что-то на ухо. Если бы не Умберта, несчастья могло бы не произойти: Адриана почти потеряла сознание, когда ее фотографировали вто рично. Надо сказать, все поблагодарили меня за то, что я попросила Спирито повторить снимок. ^ Бутылки наконец были откупорены, бокалы наполнились пеной. Два торта, нарезанные огромными кусками, были разложены по тарелкам. Все это заняло немало времени и привлекло всеобщее внимание. Некоторые опрокинули свои бокалы на скатерть: говорят, это к счастью. Гости обмакнули в пролитое вино кончики пальцев и провели ими по лбу. Невежи принялись за сидр, не дождавшись тоста. Умберта подала пример и передала бокал блондину. Только отведав торта и подняв бокалы за здоровье Адрианы, мы заметили, что она спит. Голова ее тя-1 жело свешивалась на грудь. Не было ничего удивительного в том, что волнение и усталость сломили ее: ведь она только что вышла из больницы. Кое-кто засмеялся, кто-то похлопал ее по спине, пытаясь разбудить. Умберта, это общее наказание, тронула ее за руку и воскликнула: 76 — Ой! Ты совсем замерзла! — И тут же каркнула: — Да она умерла! Гости, сидевшие поодаль, решили, что это шутка, и стали говорить друг другу: — Как не умереть от такого дня! Простак Асеведо допил свой бокал до дна. Все, кроме Люки и Крошки, перестали есть. Некоторые принялись незаметно прятать в карманы куски торта, сняв с них бизе. Как несправедлива жизнь! Почему бы этой нескладной Умберте не умереть вместо Адрианы, которая была сущим ангелом! ПРОСЛАВЛЕННАЯ 'ЛЮБОВЬ Ясным ^свежим апрельским утром тянется, покачиваясь по Главной площади, пышная похоронная процессия вслед за гробом пятого вице-короля Рио-де-ла-Платы. Судорож но вцепившись в решетку на окне, Магдалена наблюдает за происходящим из-за приоткрытой створки. Умершего везут из его бывшей резиденции в крепости к заупокой ным службам в кафедральном соборе и монастыре ка-; пуцпнок. Говорят, его искусно набальзамировали, поверх савана разложили орденские ленты, к поясу пристет* нули шпагу. Еще говорят, на лицо ему надели черную,! маску. J У Магдалены бешено колотится сердце. Она то под носит платок к губам, то, не в силах сдержаться,^ срывается с места и бессмысленно мерит шагами огром-1 ную мрачную комнату. Траурное платье и черная ман-f тилья скрадывают блеклую внешность женщины, никогда, не блиставшей красотой. Потом она вновь кидается i окну и легонько приоткрывает створку. Кортеж уже cq| всем близко. Через несколько минут он пройдет мимо ^ дома. ч | Магдалена заламывает руки. Хватит ли ей духу, хва| тит ли ей духу выйти? Уже отчетливо слыпша-латынь. Впереди, в окружеъ™ священников и дьяконов кафедрального собора, шествуй йастоятель; величие его поступи под стать роскоши облач| ний. Затем следует церковный капитул с высоко поднятым! распятиями и хоругвями монашеских братств. Неподалея от окна МагДалены, несколько рабов пали на колени. Of низко склонили головы перед проходящей процесса! 78 Вот сейчас, сейчас... Магдалена тихо вскрикивает, распахивает дверь и выбегает на улицу. Огромная площадь, залитая бликами неяркого солнца, запружена народом. Всем хочется увидеть церемонию. Словно лодка, покачивается гроб над притихшим морем свиты. Проходят члены королевского совета, следом члены королевского суда с магистром во главе. Проходят маркиз де Каса Эрмоса, секретарь его величества и начальник стражи. Благоговейно, как святыню, офицеры по очереди поддерживают ниспадающие с гроба покровы. Солдаты тащат четыре старые пушки. Вице-король продвигается к последнему своему пристанищу — к церкви Сан-Хуан. Безутешно плача, присоединяется Магдалена к кортежу. Племянник его величества, пренебрегая тонкостями этикета, подается в сторону и утопающей в пене кружев рукой касается ее плеча, дабы утешить столь отчаянное горе. Но Магдалена не унимается. Ее рыдания сливаются с латынью литургии, чья музыка прославляет славное имя. Гордый маркиа де Каеа Эрмоса елегка поворачивается — взглянуть на ту, что так стенает. Да и удивленный секретарь вще-короля тоже. И члены королевского совета. Но Дольше всех поражены четыре сестры Магдалены, четыре младшие сестры, чьи мужья занимают высокие посты в городской управе, Что это с Магдаленой? Что это с Магдаленой? Как это она решилась появиться здесь, она же нж- когда не выходит из дому?! Под шумок молитв с ханжески благечеетавым видам обсуждают случившееся^ соседки Магдалены. — С чего бы это Магдалене так убиваться? Слезы ее и горе ве дают покоя четырем сестрицам. Ну что Магдалене до смерти дона Педро — ей, старшей, такой затворнице? Чем связана она с таким высокопоставленным сеньором? Ведь их мужья дрожали, получая его приказания, словно это были повеления самого короля! Маркиз де Каса Эрмоса вздыхает, качая головой, поправляет белый парик и кутается в плащ — холодный ветер крепчает. Процессия вступает в собор, где ее встречают настороженные взгляды святых. Дают залп дряхлые пушки в то 79 время, как дона Педро водружают на постамент, вокруг которого стоят десять солдат, держа зажженные факелы. Все вошедшие в храм занимают соответствующие рангу места. Над алтарем величаво плывут молитвы. Настоятель начинает службу. Магдалена незаметно проскальзывает между членами королевского суда и королевского совета. Она пробирается к скамье под балдахином, где сидит председатель суда, делая вид, будто погрузился в глубокое раздумье. Никто не решается возмутиться эдаким посягательством на иерархию — столь ужасно горе этой женщины. Будто крыльями, взмахивает руками настоятель, свершая первое благословение, но, заметив Магдалену, замирает, недоуменно приподняв брови. Маркиз де Каса Эрмоса в замешательстве покашливает. Но племянник вице-короля находится подле несчастной дамы, поддерживая и утешая ее. Всего несколько метров отделяют Магдалену от постамента. Там, высоко, скрестив руки на груди, покоится дон Педро со всеми своими трофеями и отличиями. — Да что же это случилось с Магдаленой?! Четверо сестер пылают, как четыре факела. От ревности и негодования у них так и сыплются искры из глаз. — Ну и чертовщина! Что с ней такое? Никак она со всем рехнулась! Или... Неужели между ними что-то было?!' Да нет же, нет, это невозможно... Когда? Дон Педро Мело де Португал-и-Вильена из рода герцо гов де Браганса, кавалер ордена Сантьяго, камергер, нер- вый конюший королевы, вице-король, правитель и намест ник провинций Рио-де-ла-Платы, президент преторианского королевского суда Буэнос-Айреса спит вечным сном под гербом португальского королевского рода, вышитым на герцогской мантии, под геральдическим гербом с башен ками и пятью синими шпагами, выложенными крестом. t В неверном свете факелов матово поблескивает черная | бесстрастная маска. ,( Коленопреклоненная Магдалена судорожно отвечает на| «Dominus vobiscum» Ч 1 'Госдодь с вами (лат.)— возглас священника, ведущегсй католическую мессу, на который прикожапе отвечают: «И со духом| твоим». 80 Соседки подталкивают друг друга локтем: — Ну и срам! Совсем стыда на земле не осталось.., И как все творили тихо, шито-крыто!.. Но одновременно в души всех этих мужчин и женщин уже сочится яд, куда более тонкий и сильный, нежели негодование и презрение,— они невольно начинают испытывать почтение к особе, столь приближенной к их повелителю. Процессия потянулась к монастырю капуцинок Сайта Клары, которому покровительствовал его высочество. Магдалена уже едва стоит на ногах. Ее поддерживает племянник дона Педро, а впавший в дурное расположение духа маркиз де'Каса Эрмоса через силу выдавливает из себя слова утешения. Сестры не смеют глаз поднять. Ну и тихоня! Как же, наверно, она в глубине души смеялась, когда бесчисленными злыми подковырками они подчеркивали, сколь велико превосходство замужних, рожавших женщин над ней, старой развалиной — это в сорок-то лет! — ничего не видевшей в жизни, не ступавшей за порог родительского дома на Главной площади. А может, туда приходил вице-король? Или она бывала у него в крепости? Где они могли встречаться? — Что же нам делать? — шепчет самая младшая. Гроб опустили под плиту у монашьих хоров. Исчез дон Педро, словно роскошная марионетка. Он был слишком высокомерен, чтобы прислушаться к жужжанию ос, вью-< щихся вокруг его отталкивающего великолепия. Стали расходиться. Проходя мимо Магдалены, с которой вовсе не был знаком, председатель суда неожиданно для самого себя отвешивает ей низкий поклон. Взволнованные сестры окружают Магдалену. Их так и распирает от гордости. Да и мужья их склоняются перед ней в негну-< щихся мундирах и исподтишка поглядывают по сторонам. В огромный пустой дом возвращаются все вместе. Никто не произносит ни слова. Рядом с привычной миловидностью сестер ярко вспыхивает зрелая красота Магдалены. Всем кажется, что до сих пор они не знали ее толком и лишь теперь начинают понимать, какова она на самом деле. В глубине души сестры л зятья Магдалены и побаива* ются ее, и восхищаются ею. Будто кисть художника покрыла лаком тусклое, растрескавшееся полотно, даруя ему вечную молодость. 81 Конечно, об этом никто слова не скажет. О таких вещах не говорят вслух. Гордо выпрямившись, с победным видом подходит Магдалена к своему дому. Больше она его не покинет. До конца своих дней, как идол, как невиданная редкость, останется она в этих мрачных комнатах, откуда вышла в последний раз, когда решила следовать в траурной процессии за гробом вице-короля, которого никогда не видела, ПАМЯТЬ О ПАШНЕ Я любил Паулину всегда. Вот одно из первых моих воспоминаний: спрятавшись в увитой лаврами беседке, мы сидим с Паулиной в саду, вход в который охраняют два каменных яъва. Паулина говорит: «Люблю синий цвет, люблю виноград, люблю мед, люблю розы, люблю белых лошадей». И я чувствую, что с этого момента начинается мое счастье, ведь наши вкусы так совпадают. Между нами было столь удивительное сходство, что однажды на полях книги, в которой говорилось о конечном соединении душ в одну мировую душу, моя подруга написала: «Наши души уже соединились». В те времена «наши» значило ее и моя. Размышляя над этим сходством, я называл себя сделанным наспех неразборчивым черновиком Паулины. Помню, я записал в дневнике: «Любые стихи есть черновик поэзии, а в каждой вещи заключена частица всевышнего». И подумал: «То, в чем я похож на Паулину, меня не подведет». ^Наше поразительное сходство я понимал {и понимаю сейчас) как выражение самого лучшего, что было во мне, это было словно убежище, где я освобождался от недостатков, забывал о своей неловкости, небрежности тщеславии. Жизнь превратилась для меня в сладостное ожидание нашего будущего соединения как само собой разумеющегося и давно решенного. Родители Паулины, не оценив литературной известности, слишком рано приобретенной и уже утраченной мною, обещали дать свое согласие, когда я получу ученую степень. Часто мы мечтали, как устроим свою жизнь, в которой хватит времени, чтобы работать путешествовать и любить друг друга. Нам все представлялось так живо, что казалось, мы живем уже вместе, 83 Разговоры о супружестве еще не означали, что мы стали вести себя, как жених и невеста. Все наше детство провели мы вместе, и между нами сохранилась чистая детская дружба. Я не решался предстать в роли влюбленного и торжественно сказать ей: «Я люблю тебя». И все-таки, как я любил «е, с каким трепетным и беззаветным чувством любовался ее сияющим совершенством! Паулине нравилось, когда я приглашал к себе друзей. Она все готовила, занимала гостей, втайне играя роль хозяйки дома. Признаюсь, эти вечеринки не радовали меня. И т,а, которую мы устроили, чтобы познакомить Хулио Монтеро 'с писателями, не была исключением. Накануне Монтеро впервые посетил меня. Он был вооружен толстой рукописью и деспотическим правом, которое приобретает автор неизданного сочинения по отношению ко времени ближнего. Вскоре после его ухода я забыл это заросшее черной бородой лицо; что же касается рассказа, который он мне прочел,— Монтеро настаивал, чтобы я сказал со всей прямотой, не слишком ли мрачно повес гвование,— то рассказ едва ли мог считаться примечательным: это было жалкое подражание самым различным писателям. Главная мысль состояла в том, что если определенная мелодия появляется в результате взаимодействия скрипки и движений скрипача, то душа каждого человека возникает из определенных отношений между движением и материей. Герой рассказа изобретает машину, производящую души (что-то наподобие ткацкого станка из дерева и бечевок); потом герой умирает; его оплакивают и хоронят. Но тайно он продолжает жить в своей машине, которая в последнем > абзаце вместе со стереоскопом и штативом на подставке из галенита оказывается в комнате, где умерла некая девушка. Когда мне удалось отвлечь Монтеро ото всего связанного с сюжетом рассказа, он выразил удивившее меня же-4! лание познакомиться с писателями. — Приходите завтра вечером,— сказал я ему.— Я кое| кому вас представлю. Он изобразил себя эдаким дикарем, а потом приняв приглашение. Быть может, из благодарности, что он ухо дат, я проводил его до парадной двери. Когда мы вышл! из лифта, Монтеро обратил внимание на садик во дворд Иногда при слабом сумеречном свете, если смотреть че{ стеклянную дверь, этот маленький садик напоминает таил 84 ственный лес на дне озера. Ночью или поздно вечером электрический подсвет сиреневого и оранжевого цвета превращает сад в пошлый конфетный рай. Монтеро увидел его вечером. — Буду откровенным,— сказал он, не в силах оторвать глаз от сада.— Из всего, что я видел у вас в доме, самое интересное — это. На другои~день Паулина пришла рано. К пяти часам у нее уже все было готово для приема гостей. Я показал ей китайскую статуэтку из зеленого камня, которую этим утром купил у антиквара. Это был поднявшийся на дыбы дикий конь с развевающейся гривой. Продавец уверял меня, что это символ страсти. Паулина поставила статуэтку на книжную полку и воскликнула: «Он прекрасен, как первая в жизни любовь!» Когда я сказал, что дарю его ей, она радостно бросилась мне на шею, обняла и поцеловала. Мы пили чай в гостиной, и я рассказал, что мне предлагают поехать на два года в Лондон, чтобы продолжать учебу. Мы поверили вдруг, что близка наша свадьба, что мы поедем вместе, стали воображать свою жизнь в Англии (нам казалось, что это произойдет так же скоро, как и наша свадьба). Мы обдумывали все мелочи домашнего хозяйства, -говорили о трудностях, которые придется испытать и которые казались нам такими сладкими; о том, сколько времени будет отнимать учеба, сколько уйдет на прогулки и, возможно, на работу, о том, чем займется Паулина, пока я буду на уроках; говорили о вещах, которые возьмем с собой. Помечтав таким образом какое-то время, мы пришли к заключению, что я должен отказаться от поездки: до экзаменов оставалась неделя, но уже было ясно, что родители Паулины хотят отложить нашу свадьбу. Пришли первые гости. Я не испытывал радости; разговаривая с кем-нибудь, только и думал, под каким предлогом отойти; был не в силах предложить собеседнику тему, которая заинтересовала бы его; пытаясь что-либо вспомнить, ощущал какой-то провал памяти или же мысли мои оказывались слишком далеко. Подавленный и удрученный, я переходил от одной группы к другой, и если о чем и мечтал, то лишь о том, чтобы все поскорее ушли и мы могли остаться одни, чтобы наступил наконец долгожданный миг,— ах, такой краткий! — когда я пойду провожать Паулину домой. 85 Возле окна моя невеста разговаривала с Монтеро. По-» чувствовав мой взгляд, она обернулась — само совершенство! У меня возникло ощущение, что нежность Паулины — то нерушимое убежище, где мы остаемся наедине. Как велико было мое желание признаться ей в любви? Я твердо решил преодолеть сегодня же вечером свою глупую детскую застенчивость и сказать, что люблю ее. Если бы сейчас, со вздохом подумал я, можно было передать ей мои мысли! Ее взгляд излучал радостную, изумленную благодарность, Паулива спросила меня, что это за стихотворение, в котором герой так отдаляется от возлюбленной, что, встретив ее на небесах, даже не здоровается с ней. Я знал, что это стихи Вроудйрга, но помнил их смутно. Остаток вечера я посвятил поискам этого стихотворения в оксфордском издании. Если нельзя остаться вдвоем с Паулиной, делать что-нибудь для нее было куда приятней, чем беседовать с гостямж; я впал в необычайную рассеянность и даже спросил себя, нет ли какого-то предзнаменования в том, что к никак не могу отыскать стихотворение. Потом я посмотрел в сторону окна. Луис Альб«рто Морган, пианист, заметив, видимо, мое беспокойство, сказал: — Паулина показывает Монтеро дом. Я пожал плечами, едва скрывая тревогу, и снова еде-аал вид, что меня занимает книга Вроунинга. Краем глаза я увидел, что Морган направился в мою комнату, и подумал: «Пошел аа ней». И тотчас появилась; Паулина вместе с Монтеро. Наконец кто-то стал прощаться; вскоре, беззаботно и| ве спеша, разошлись почти все. Наступила минута, когда остались Паулина, я и Моитеро, И тут, как я и опасался,' Паулина воскликнула: Уже поздно. Мне надо идти. Монтеро сразу же отозвался: Если: позволите, я провожу вас до дома. Я тоже провожу тебя,— сказал я. Обращаясь ;к Паулине, я смотрел на Монтеро, надеясь, что взглядом сумею передать все мое презрение ж нета| висть. Спустившись вниз, я обратил внимание, что Паул на не взяла китайскую статуэтку, и сказал: — Ты забыла мой подарок. Я поднялся в квартиру и вернулся со статуэткой. Ощ стояли рядом и, прислонившись к застекленной входно двери, глядели в сад. Я взял Паулину под руку и не 8ВОЛИЛ Монтеро приблизиться к ней * другой стороны. Разговаривая, я нарочно не обращая внимания на Мвнтеро. Он не обиделся и, когда мы попрощались с Паулиной, настоял на том, чтобы проводить меня обратно. По дороге говорил о литературе, возможно, искренне ж горячо. Я шел и думал: он литератор, а я усталый человек, страдающий из-за женщины. Потом отметил несоответствие между его физической силой и ограниченными литературными способностями и додумал: как он толстокож, до него не доходит то, что чувствует собеседник. С ненавистью я смотрел на его живые глаза, пышные усы, крепкую шею. Целую неделю я не видел Паулину: много занимался. Сдав последний экзамен, я позвонил ей по телефону. Она поздравила меня с каким-то неестественным оживлением и сказала, что вечером зайдет. Отдохнув после обеда, я не спеша принял душ ж, поджидая Паулину, листал книгу о Фаустах Мюллера и Лес-синга. Увидев ее, я воскликнул: А ты изменилась! Да,— ответжяа она.— Как мы знаем друг друга! Мне не надо говорить, ты и так понимаешь, что я чувствую. Мы посмотрели друг другу в глаза в счастливом волнении. — Спасибо,— сказала она. Ничто не могло подействовать на меня сильнее, чем восхищение Паулины глубоким единением наших душ. Доверчиво упивался я ее неждостью. Не помню, когда я задал себе вопрос {^сам еще не веря в это), не скрывается ли иной смысл в словах Паулины, Прежде чем я смог допустить такую возможность, Паулина начала путанно объяснять. И вдруг я услышал: — В тот первый вечер мы были уже без памяти влюблены. Я никак не мог сообразить, кто был влюблен. Паулина продолжала: — Он очень ревнив, и, хотя не возражает против на шей дружбы, я поклялась ему, что какое-то время не буду с тобой встречаться. Я все еще надеялся на объдсненже, которое успокоило бы меня, и не понимал, шутит она или говорит всерьез; не знал, какие чувства отражаются на моем лжце; же знал, как может разрывать душу отчаянже. Пауляжа добавила: — Мне надо ждтж. Хулио ждет межя.- Ож не поднялся сюда, чтобы не мешать нам. 87 — Кто? — спросил я. И, словно перед этим ничего не произошло, сразу же испугался: вдруг Паулина подумает, что я обманщик и что наши души не так уже едины. Она ответила самым обычным тоном: — Хулио Монтеро. Ответ не был для меня неожиданным, однако в тот ужасный вечер ничто не подействовало на меня так сильно, как эти два слова. Впервые я почувствовал себя далеко от Паулины и холодно спросил: — Вы собираетесь пожениться? Не помню, что она ответила, кажется, пригласила на свадьбу. Потом я остался один. Как все глупо! Не было никого, кто так не подходил бы Паулине (и мне), как Монтеро. Или я ошибался? Если Паулина любит этого человека, возможно, между нами нет никакого сходства? Ее признание заставило меня припомнить, что и раньше я не раз подозревал ужасную правду. Было тяжело, хотя не думаю, чтобы я ревновал. Я лег на кровать лицом вниз; вытянув руку, наткнулся на книгу, которую читал незадолго до всего этого, и с отвращением далеко отбросил ее. Я вышел прогуляться. Из-за угла выехала повозка. Казалось, дальше жить невозможно. Надолго запомнил я тот вечер. Насколько милее казались мне горькие минуты разрыва (ведь я был тогда с Паулиной), чем последовавшее за ними одиночество. Я снова и снова переживал все, вспоминая подробности того вече-]ра, и эти печальные размышления давали новые объяснения случившемуся. Так, например, в голосе Паулины, ког-да она называла имя возлюбленного, звучала нежность, вначале взволновавшая меня. Я решил, что девушке стало жаль меня, и меня тронула ее доброта, как прежде трогала ее любовь. Позднее, обдумывая все, я пришел к выводу, что эта нежность предназначалась вовсе не мне, а тому, чье имя она произносила. Приняв предложение поехать учиться, тихо, никому не| объявляя, я занялся приготовлениями. Однако известие! распространилось, и вскоре все знали, что я уезжаю. Hal кануне отъезда Паулина пришла ко мне. Мне казалось, что я забыл ее, но как только ее увидел мои чувства вспыхнули с новой силой. Она еще не сказах ни слова, а я уже понял, что пришла она тайком. 88 Я взял ее руку, растроганный и благодарный. Она воскликнула: — Я всегда буду любить тебя, в каком-то смысле я буду любить тебя больше, чем кого-либо. Быть может, ей показалось, что она совершила предательство. Зная, что я не сомневаюсь в ее верности Монтеро, но словно недовольная тем, что у нее вырвались эти слова, которые не я, а какой-нибудь воображаемый свидетель мог интерпретировать как неверность, она быстро добавила: — Разумеется, мои чувства к тебе не в счет. Я люблю Хулио. Все остальное, сказала она, не имеет значения. Прошлое превратилось для нее в пустыню, где она жила в ожидании Монтеро. О нашей любви, или дружбе, она не хотела вспоминать. Потом мы немного поговорили. На душе убыло тяжело, я сделал вид, что спешу, и мы вместе спустились в лифте, Не успел я открыть дверь, как полил дождь. — Надо найти такси,— сказал я. С неожиданным волнением в голосе Паулина крикнула: — Прощай, дорогой! — и, перебежав улицу, быстро ис чезла из виду. Печальный, я вернулся в дом; и тут вдруг заметил притаившегося в саду человека, который стоял, прильнув лицом к стеклу входной двери. Это был Монтеро. Лучи сиреневого и оранжевого света освещали сад, они пересекались на зеленом фоне, но часть деревьев оставалась в темноте. Лицо Монтеро, прижатое к мокрому стеклу, казалось мертвенно-бледным и искаженным. Я подумал о рыбах в аквариуме; а потом с мрачным юмором сказал себе, что лицо Монтеро напоминает живущую в море на большой глубине рыбу, деформированную давлением воды. На другой день утром я уехал. Во время плавания я не выходил из каюты, много писал и занимался. Мне хотелось забыть Паулину. Все два года жизни в Лондоне я старался не вспоминать ее, почти не встречался с аргентинцами, не читал те редкие сообщения из Буэнос-Айреса, которые помещали газеты. Правда, Паулина являлась мне во сне, и я представлял себе ее так живо, словно видел на самом деле, и задавал себе вопрос, не стремится ли моя душа во сне освободиться из-под запретов, которые томили меня в часы бодрствования. Упорно гнал я 89 ввешшияания, т к концу первого года она перестала мне сниться. В тот день, когда я вернулся из Европы, мысли о Паужине, как я и ожидал, вновь стали преследовать меня. Вождя в комнату, я почувствовал волнеяие и остановился в торжественном молчании, отдавая дань воспоминаниям о прошлом, о тех минутах радости и отчаяния, которые мне довелось пережить. И тут я должен был со стыдом признаться себе, что меня не так воняуют воспоминания о нашей любви, возникающие внезапно из самых глубжн памяти, как неповторимый свет, льющийся в окна,— свет Буэнос-Айреса... *Часа в четыре я вышел на улицу и на углу купил килограмм кофе. В булочной хозяин, узнав меня, шумно и доброжелательно поздоровался и посетовал, что очень давно — месяцев шесть по крайней мере — я не заходил. Вы-« слушав все эти любезности, скромно и робко я попросил] на десять сентаво хлеба. Серого или белого? Как и прежде, я ответил: Белого. Я вернулся домой. День был прозрачный, так хрусталь,! и очень холодный. Готовя кофе, я думая о Паулияе. Часов в пятъ-шесть| мы обычно выпивали с ней по чашечке черного кофе. И тут, словно во сне, ровное, спокойное безразличие вдруг сменилось волнением, безумством — передо мнойЦ появилась Паулина. Увидев ее, я упал на коленж, зарылс лицом m ее ладони и в первый раз выплакал всю боль ла тери. Вот как эта случилось: раздалось три удара в дверь! я подумал: что это там за нахал, из-за него остынет мо^ кофе, и, занятый своими мыслями, пошел открывать. Позже — не знаю, много или мало времени прошдо,-Паушша приказала мне следовать за собой. Я понял, чтс обретя жизненный опыт, -она хочет исправить презз ошибка в нашем поведении. Хотя я не очень доверяю bqj поминаниям того вечера, кажется, я был нерешителен, и прежде, а она действовала с излишней настойчивость! Когда она попросила взять ее за руку («Дай руку,— ея зала она,— скорее!»), я отдался своему счастью. Мы с& рели друг другу в глаза, и, как сливающиеся реки, ш души слились в одну. На улице шел дождь, он стучаа, крыше, барабанил по стенам. Это был словно целый 90 рождающийся заново, и бушующая стихия казалась мне продолжением нашей любви. Волнение не помешало мне, однако, обнаружить, что под влиянием Монтеро речь Паулины изменилась. Порой, когда она говорила, вдруг возникало неприятное ощущение, что я слышу своего соперника. Я узнавал характерные для него тяжелые фразы, узнавал наивные и надоедливые попытки найти нужное слово, заметил, со смущенжем признавшись себе, свойственную ему вульгарность. С большим трудом мне удалось пересилить се€я. Я смотрел на Паулину: это было ее лицо, ее улыбка, ее глаза. Это была она, прекрасная, как всегда. И ничто не могло ее изменить. Пока я наблюдал за ее отражением в неясном сумраке зеркала, в обрамлении из гирлянд, венков и черных ангелов, она казалась мне другой. Я словно открыл новый вариант Паулины, как будто видел ее по-новому. Я благодарил разлуку, которая, лишив меня возможности смотреть на нее постоянно, подарила мне счастье увидеть ее еще 4олее прекрасной. Паулина сказала: — Мне надо идти. Хулио ждет меня. В ее голосе я заметил странное сочетание пренебрежения и скорби, и это расстроило меня. С грустью я подумал, что в прежние времена Паулина не могла бы совершить предательство. Когда я поднял глаза, ее уже не было. Поколебавшись минуту, я окликнул ее. Окликнул еще раз, спустился к выходу, выбежал на улицу. Ее нигде не было. Возвращаясь, я почувствовал-, что холодно, и подумал: «Как свежо. Да, ведь прошел дождь». На улице было сухо. Когда я вернулся домой, пробило девять. Желания пойти куда-то поесть не было; меня пугала возможность встретить кого-нибудь из знакомых. Я сварил кофе, выпил две шли три чашечки и пожевал хлеба. Я даже не знал, когда мы увидимся снова. Хотелось поговорить с Паулиной, попросить ее рассеять сомнения, мучившие меня (ведь ей ничего не стоило это сделать). Вдруг я испугался собственной неблагодарности. Судьба одарила меня счастьем, а я недоволен. Этот вечер бил кульминацией нашей жизни. Паулина поняла это так, ж я сам это так понял. И поэтому мы почти не разговаривали. Говорить, спрашивать о чем-то значило в известном смысле т изменить друг другу. Я чувствовал, что невыносимо ждать до завтра, чтобы увидеть Паулину. С чувством гнетущего спокойствия я решил сегодня же пойти в дом Монтеро Но сразу отказался от этого плана: не поговорив прежде с Паулиной, я не мог появиться у них. «Надо,— подумал я,— найти какого-нибудь приятеля (Луис Альберто Морган показался мне вполне подходящим для этой роли) и попросить его рассказать все, что он знает о жизни Паулины в мое отсутствие». Потом я решил, что самое лучшее сейчас — лечь и заснуть. Когда я отдохну, все станет понятнее. Вдобавок я i но был готов к тому, чтобы посторонние рассказывали мне о Паулине. В постели у меня вдруг возникло ощущение, что я попал в ловушку, похожую на ту, в которой оказы-' вается человек во время бессонницы; он не встает, не же-i лая признаться, ч го не может уснуть. Я погасил свет. Я перестал ломать голову над поведением Паулины J Слишком мало мне было известно, чтобы понять, что про-д изошло. И все же я не мог выбросить все из памяти и как-то отвлечься и находил облегчение в воспоминаниях о слу-1 чившемся; ее лицо продолжало оставаться для меня лицом] той, любимой Паулины, хотя в ее поведении я находил! нечто чуждое и враждебное, что отдаляло меня от нее.; Лицо же оставалось чистым и прекрасным, таким, какое я| любил, до того как появился ненавистный Монтеро. Я по-1 думал: «Есть в лицах то постоянство, какого, быть может,| не сохраняют души». Или все было обманом? И я любил призрачную тень! сотканную из того, что мне было мило и в которой отсуи ствовало то, что я ненавидел? И я никогда не знал Пау« лину? Выбрав один из образов, представших передо мной этот вечер — Паулина в темной гладкой глубине зеркала,-я попытался снова воскресить его в памяти, и, когда раз-| личил неясные очертания, меня вдруг озарило: я сомне| вался, потому что забыл Паулину. Мне хотелось смотреть и смотреть на нее; однако фантазия и память вещи каприз! ные: я видел растрепавшиеся волосы, складку на платЦ неясный сумрак вокруг, но любимый образ ускользал. Видения, вызванные душевным напряжением, в кот ром я находился, вставали перед моим мысленным взоро| Внезапно я сделал открытие: словно на краю бездонвд пропасти, в углу зеркала, справа от Паулины, появидз конь из зеленого камня. Увидев его, я не удивился; и лш 92 спустя несколько минут вспомнил, что статуэтки в домо нет: я подарил ее Паулине два года назад. По-видимому, сообразил я, произошло совмещение двух различных воспоминаний (более давнего — о статуэтке, и более близкого — о Паулине). Все объяснилось, я успокоился и стал засыпать. Тут в голову мне пришла стыдная мысль, которая теперь, в свете того, что я понял позднее, кажется мне трагической: «Если мне не удастся скоро заснуть, завтра я буду не в форме и не понравлюсь Паулине». Через какое-то время я сообразил, что воспоминание о статуэтке, отраженной в зеркале в спальне, было неверным. Никогда она не находилась там. Единственное, где была она когда-то в доме,— это на книжной полке в другой комнате или в руках у Паулины. Встревоженный, я захотел снова вернуться к своим воспоминаниям. Вновь появилось зеркало, в раме с резными ангелами и гирляндами, с Паулиной в центре и статуэткой справа от нее. У меня пропала уверенность, что оно отражает эту комнату; во всяком случае, отражение было каким-то неясным и зыбким, только вздыбленный конь четко вырисовывался на полке шкафа. И вдруг в темном углу я заметил еще кого-то, кого не узнал в первый момент; потом, приглядевшись, без особого удивления обнаружил, что этот кто-то — я. Я видел Паулину, видел не отдельные ее черты, а все лицо, словно обобщенный образ ее красоты и печали. В слезах я проснулся. Не знаю, когда я уснул, знаю только, что мой сон не был выдумкой: видения бессознательно продолжились во сне, точно воспроизведя все, что произошло вечером. Я взглянул на часы; пять. Встану рано и пойду к Паулине, пусть даже рискуя ее рассердить. Решение не облегчило мою душу. Поднявшись в половине восьмого, я долго принимал душ, потом медленно оделся. Я не знал, где живет Паулина. Швейцар дал^мне телефонную и адресную книгу: ни в одной не было фамилии Монтеро. Я поискал на имя Паулины — тоже безрезультатно. Тут я допустил, что в прежнем доме Монтеро живет кто-то другой, и решил узнать адрес у родителей Паулины. Мы не виделись очень давно (с тех самых пор, как я узнал о любви Паулины к Монтеро, я перестал к ним заходить). Сейчас, чтобы они простили меня, я должен буду 93 рассказать им о своих страданиях — у меяя не хватила 1 духу. Я репшя поговорить с Луисом Алъберто Морганом, До| одиннадцати появляться в его доме бесполезно, и, не за-* мечая ничего вокруг, я стал бесцельно бродить по улицам«| Мой взгляд останавливался вдруг на какой-нибудь лепнине на стене, а ухо случайно ловило какие-то слова, Помню+| на площади Независимости босиком по мокрому асфальту шла женщина, держа в одной руке туфли, а в другой книгу... Моргана я застал еще в постели, он пил из огромно! кружки, держа ее обеими руками. В кружке я заметил белую жидкость, в которой плавали кусочки хлеба. — Где живет Монтеро? — спросил я его. Он уже допил молоко и теперь вылавливал кусочкиЦ хлеба. — Монтеро в тюрьме,— ответил он. Мне не удалось скрыть удивления. Морган продолжал? — Как? Ты не знаешь? Вообразив, видимо, что мне неизвестно лишь это, он^ большой любитель поговорить, все-таки стал рассказывай с самого начала то, что произошло. Мне казалось, что теряю сознание, неожиданно падаю в пропасть; но ж туд^ проникал этот учтивый, жестокий и четкий голос, соо€ щавший невероятные факты с чудовищной и убеждающе! уверенностью, что все они хорошо известны. Вот что он рассказал: подозревая, что Паулина придеа ко мне проститься, Монтеро спрятался в саду возле моегм дома. Увидев, как она вышла, пошел следом за ней, прямя на улице стал требовать объяснений. Когда начали cooaj раться любопытные, он втолкнул ее в такси. Всю ночь qi проездили по Костанере и возле озер, а на рассвете, в оте ле «Тигр», он убил ее одним выстрелом, И это случшшс| не прошлой ночью, а в ночь накануне моего отъезда Европу, это случилось два года назад. < В самые страшные минуты жизни у человека появляе| ся нечто вроде защитной реакции, и вместо того, что! думать о случившемся, он вспоминает разные пуст*. В такую страшную минуту я спросил Моргана: — Ты помнишь последний вечер у меля дома, неа долго до моего отъезда? Морган сказал, что помнит. Я продолжал: — Когда ты заметил мое беспокойство ж пошел вчйш ню за Паулиной, что там делал Монтеро? * - 94 — Ничего,— с живостью ответил Морган.— Ничего. Хотя дай вспомнить: смотрел в зеркало. Я вернулся домой. У входа мне повстречался портье, с деланным безразличием я спросил: Вы знаете, что сеньорита Паулина умерла? Как не знать,— ответил он.— Все газеты писали про убийство, и я давал показания в полиции. Портье внимательно посмотрел на меня. — Что с вами? — спросил он, бросаясь ко мне.— Вас проводить? Поблагодарив, я поспешил наверх. Плохо помню, как мне удалось справиться с замком, как я сумел собрать письма, валявшиеся на полу, как, закрыв глаза, повалился лицом вниз на кровать. Помню, что позже я стоял перед зеркалом, размышляя: «Несомненно, Паулина была здесь вчера вечером. Она умерла, зная, что ее любовь к Монтеро была ошибкой, чудовищной ошибкой, а наша любовь была настоящей. Она вернулась из небытия, чтобы довести до конца наши отношения». Мне вспомнилась фраза, которую Паулина несколько лет назад написала на книге: «Наши души уже соединились». «Да, вчера вечером,— подумал я,— в ту минуту, когда я взял ее за руку.— И сказал себе: — Я недостоин ее: я сомневался, ревновал, а она, чтобы доказать свою любовь, вернулась с того света». Паулина простила меня. Никогда мы так не любили ДРУГ Друга, никогда не были так близки. Я упивался восторгом, победным и скорбным, как вдруг подумал — вернее, мой мозг, просто в силу привычки предлагать альтернативы, спросил — а не может ли быть другого объяснения вчерашнему визиту? II тут, словно молния, меня настигла правда. Теперь мне хотелось, чтобы я вновь ошибался. Но к несчастью, подобно тому, как бывает всегда, когда узнается правда, то, что я понял, проясняло многое, что казалось загадкой. И все стало на свои места. Паулину вырвала из могилы не наша бедная любовь. Это не был ее призрак. Я обнимал вчера чудовищный призрак, рожденный ревностью моего соперника. Разгадку случившегося надо искать в посещении Паулиной моего дома накануне моего отъезда. Монтеро следовал за ней и,ждал в саду. Он бранил ее всю ночь, поскольку не поверил никаким объяснениям — как мог этот человек не верить в чистоту Паулины? — и на рассвете Убил ее. 95 Я вообразил, как в тюрьме он постоянно думает об этом] визите и представляет себе все с жестоким упорством рев-*' ности. Призрак, который вошел в мой дом, и все, что случилось позже, было порождением болезненной фантазии Мон-теро. Я не понял этого сразу, ибо был так взволнован и счастлив, что воли моей хватало только на то, чтобы шь виноваться Паулине. Хотя во всем этом было много странного. Например, дождь. Во время визита истинной Паули-?; ны — накануне моего отъезда — я не слышал дождя, a i Монтеро, прячась в саду, ощущал его всем своим телом.-; Воображая нас вместе, он думал, что мы тогда слышали! шум дождя. Поэтому вчера вечером я его слышал. Позжей я заметил, что на улице сухо. Или статуэтка. Она находилась в доме лишь один день:| когда были гости. Для Монтеро она служила характеристи-| кой места. Поэтому вчера вечером я-ее видел. Я не узнал себя в зеркале, ведь в памяти Монтеро не| запечатлелся ясно мой образ. Не представлял он точно как выглядела спальня. Даже Паулину он не знал. При^ зрак, созданный фантазией Монтеро, вел себя иначе, чем| обычно вела себя Паулина. Кроме того, разговаривала она, как сам Монтеро. Итак, эту фантастическую историю создало измученное воображение Монтеро. Моя мука тяжелее: теперь убежден, что Паулина вернулась не потому, что разочарс валась в своей любви. Убежден, что меня она не любила никогда и что Монтеро было позволено то, о чем я не смел и мечтать. Убежден, что, беря ее за руку,— в тот момент| когда наши души якобы соединились,— я подчинился нросьбе Паулины, с которой она никогда не обращалась ко мне, но которую мой соперник слышал много раз. СЛЕД В СЛЕД Несколько докучная хроника, скорей в стиле упражнения, чем упражнение в стиле, скажем, Генри Джеймса', который потягивал бы мате2 в каком-нибудь патио Буэнос-Айреса или Ла-Платы двадцатых годов. Хорхе Фраге исполнилось сорок, когда он решил заняться жизнью и творчеством поэта Клаудио Ромеро. Идея возникла из разговора в кафе, когда Фрага и его друзья лишний раз должны были признать, что ничего определенного о личности Ромеро не известно. Сам автор трех книг, которыми зачитывались, которым завидовали, которые принесли ему недолгую славу в годы после празднования Столетия независимости, заслонялся его собственными произведениями. Не было не только серьезных исследований о нем, но и удовлетворительной иконографии. Помимо умеренно хвалебных статей в журналах тех лет и книги, состряпанной учителем-энтузиастом из Сайта Фе, которому лирика заменяла мысли, не предпринималось никаких попыток исследовать биографию или творчество поэта. Несколько историй, расплывчатых фотоснимков, все остальное — легенды для бесед за столом и панегирики в антологиях никому не известных издателей. Но внимание Фраги привлекло то, что многие продолжали читать Ромеро с тем же пылом, что и стихи Карриего или Аль-фонсины Сторни. Он открыл их для себя еще школьником, и, несмотря на заурядный тон и затасканные эпигонами образы, стихотворения «певца Ла-Платы» оказали решающее влияние на его юные годы, как и стихи Альмафуэрте 1 Г. Джеймс (1843—1916) —американский писатель 2 Мате — напиток, напоминающий чай. 4 Аргентинские рассказы 97 или Карлоса де ла Пуа'. Только позднее, когда он уже был признанным критиком и эссеистом, ему довелось всерьез задуматься о творчестве Ромеро и уяснить тотчас, что почти ничего не было известно о его субъективных и, вероятно, более глубоких корнях. От произведений дру-1их хороших поэтов начала века стихи Ромеро отличались меньшей напыщенностью, что сразу же привлекло молодежь, которой надоели высокопарные тропы и пустословие. Беседуя с учениками или друзьями о его стихотворениях, Фрага задавал себе вопрос, не была ли сама по себе тайна основой успеха этой темной поэзии с ускользающей сутью. В конце концов его стала раздражать та легкость, с какой неведение способствует восхищению; кроме того, слишком высокой была поэзия Клау-дио Ромеро, чтобы познание ее истоков могло принизить ее. Выйдя из кафе после одной из таких бесед, где говорили о Ромеро с обычной восторженной неопределенйо-стью, он ощутил нечто вроде обязанности заняться всерьез отим поэтом. Он ощутия также, что не должен остановиться на обыкновенном эссе, посвященном языку или стилю, / как почти вее, что он уже написал. Жанр биографии, жиз- неопиеашш понимался им в самом высоком смысле: -лич-j ность, родина и творения должны были явиться в едином! переживании, рассеяв туман прошлого. Завершив подго-1 товительную работу, нужно прийти к синтезу, уетроить| немыслимую встречу поэта и его преследователя: только такой подход позволит увидеть истоки творчества Ромеро| его глубокий смысл. Когда Фрага решил взяться за исследование, он ветуш в критическую фазу своей жизни. Обладая кое-каким наз ным престижем и званием помощника профессора в унв верситете, он уже мог рассчитывать на уважение небол шой группы читателей и учеников. В то же время его давняя попытка добиться официальной стипендии, чтоб| поработать в некоторых библиотеках Европы, нровалнла« по вине бюрократов. Его публикации были не из тех, ч| распахивают настежь двери министерств. Модный pos нист, газетный критик могли позволить себе гораздо бс же, чем он. Для Фраги не было секретом, что, если 1 Э. Карриего^А. Сторпи, Алъмафуэрте, К. р Пуа — аргентинские поэты наняла XX в, S8 книга о Ромеро будет иметь успех, "все житейские проблемы решатся сами собой. Он ни на что не претендовал, но раздражало, что его обходят нынешние пиеаки. Когда-то и сам Клаудио Ромеро надменно посетовал, что какой-то салонный рифмоплет удостоился дипломатического поста, меж тем как ему было в этом отказано. В течение двух с половиной лёт он собирал материалы. Работа была не тяжелая, но кропотливая, а иногда и нудная. Пришлось съездить в Пергамине, Сайта Крус и в Мен-досу, вести переписку с библиотекарями и архивистами, рыться в подшивках газет и журналов, сличать тексты, вести сравнительное изучение литературных течений той эпохи. К концу тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года основные моменты книги были уже осмыслены, хотя Фрага не написал еще ни строчки. Сентябрьской ночь»,- ставя очередную карточку в коробку из черного картона, он спросил себя, готов ли он приступить к делу. Его страшили не препятствия, а, наоборот, соблазнительная возможность припустить вскачь по достаточно знакомым местам. Все факты тут, и ничего важного уж не извлечь из письменных столов или памяти современников. Он собрал неизвестные как будто сообщения и факты, которые выявят лучшее в Клаудио Ромеро и его поэзии. Нужно только не ошибиться, сосредоточиться на главном, определить линии фуги и композицию в целом. «Но достаточно ли ясен мне этот образ? — спросил себя Фрага, глядя на пепел сигареты.— Сходство между Ромеро и мной, наше общее предпочтение некоторых эстетических и поэтических ценностей — то, чта предопределяет выбор темы биографом,— не собьет ли это меня на замаскированную автобиографию?» На это он мог ответить, что ему не дано никакого творческого дара, что он не поэт, а просто любитель поэзии, и что его способности проявляются в критике, в наслаждении, сопровождающем познание. Нужно только быть внимательным, остерегаться безоглядного погружения в творчество поэта, чтобы избежать нежелательного взаимопроникновения. Не было причин не доверять своей симпатии к Клаудио Ромеро и увлеченности его стихами. Как в хороших фотоаппаратах, нужно лишь вйести небольшую поправку, чтобы фигура точно вошла в кадр, а тень фотографа не наступала ей на ноги. Сейчас, когда его ждал первый релый лист,— как дверь, которую вот-вот придется открыть,— он снова спросил себя, способен ли он написать книгу такой, как задумал. Жизнеописание и критика могли опасно соскользнуть к легковесности, если адресуешь их тому типу читателя, который ждет от книги чего-то вроде кино или Андре Мо-руа. Задача состояла в том, чтобы не пренебречь этим безымянным и многоликим потребителем, которого его друзья-социалисты называли «народом», ради удовлетворения эрудитов — горстки его коллег. Найти такой угол, зрения, который позволил бы написать увлекательную книгу, не подчиняясь рецептам бестселлеров; добиться j одновременно уважения академических кругов и восхшце-' ния человека с улицы, который хочет поразвлечься суб-^j ботним вечерком в кресле. Это был почти фаустовский час, время договора. Близок! рассвет, сигарета погасла, рюмка вина в нерешительной! руке. «Вино, как перчатка времен»,— написал где-то Клау-| дио Ромеро. «Почему бы и нет?» — сказал себе Фрага, закуривал снова. Со всем, что я теперь знаю о нем, было бы глупо застрять на среднем эссе, изданном в трехстах экземпля-] pax. Xyapec или Рикарди могут сделать это не хуже меняЦ Но никто из них ничего не знает о Сусане Маркес. Случайная обмолвка мирового судьи из Брагадо, чея покойный брат был приятелем Клаудио Ромеро, навед| Фрагу на след. Человек, работавший в регистрационной! бюро Ла-Платы, с трудом разыскал ему адрес в Пилар. До Сусаны Маркес была приятной женщиной лет тридцата небольшого роста. Сначала она отказалась разговариватЦ под предлогом, что не на кого оставить магазин (зеленну| лавку), потом смирилась с тем, что Фрага прошел в ко» нату, сел в пропыленное кресло, стал задавать ей вопросу Сначала она глядела на него, не отвечая, потом всплэ пула, провела платком по глазам и заговорила о своей б^ ной матери. Фраге было неловко дать ей понять, что ei уже кое-что известно о связи Клаудио Ромеро с Сусан| однако он был убежден, что любовь поэта стоит свидете ства о браке, и высказал это с должной делика-тнос-М Как только путь был устлан цветами, она поспешила встречу, уже совершенно убежденная и даже взволнов| ная. Через минуту он держал в руках великолепную, 100 не публиковавшуюся фотографию Ромеро и другую, поменьше и пожелтей, где рядом с поэтом была видна женщина, столь же низенькая и столь же миловидная, как ее дочь. — Еще есть кое-какие письма,— сказала Ракель Маркес.— Если они вам пригодятся... раз вы говорите, что будете писать о нем... Она искала долго, разбирая ворох снятых с этажерки бумаг, и наконец достала три письма, которые Фрага положил в карман, не читая, удостоверившись лишь, что они написаны рукой Ромеро/ К этому времени уже стало ясно, что Ракель не была дочерью поэта, потому что при первом же намеке она опустила голову и примолкла на минуту, как бы раздумывая. Затем она объяснила, что мать позднее вышла замуж за военного из Балькарсе («где родился Фанхио» ',— сказала она, как будто это что-то доказывало), и что оба они умерли, когда ей было всего восемь лет. Она очень хорошо помнила мать и немного — отца. Строгий был человек -г- это да. Когда Фрага вернулся в Буэнос-Айрес и прочел все три письма Клаудио Ромеро к Сусане, ему показалось, что последние кусочки мозаики вдруг легли на свое место, обнаружив неожиданное целое — драму, о которой и не подозревали невежественные и лицемерные современники поэта. В тысяча девятьсот семнадцатом году Ромеро опубликовал сборник стихотворений, посвященных Ирене Пас, среди которых была знаменитая «Ода твоим двум именам», провозглашенная критикой прекраснейшей поэмой о любви, написанной когда-либо в Аргентинэ. И тем не менее за год до появления книги другая женщина получила эти три письма, где царил дух лучших стихов Ромеро — экзальтация и отречение человека, одновременно бывшего субъектом и объектом действия, протагонистом и .хором. До чтения писем Фрага предполагал обнаружить в них обычную любовную переписку, приставленные друг к другу зеркала, обособленное и застывшее в них отражение — все, что важно лишь для двоих. Вместо этого он в каждом абзаце открывал мир Ромеро, богатство всеохватывающего видения любви. Страсть к Сусане Маркес вовсе не отрывала его от мира: в каждой строчке чувствовалось биение той правды, 1 Фанхио — знаменитый аргентинский автогонщик. 101 которая возвеличивала вшяюбдеяяую — это и было огь равданием и главней задачей деззжн, сражающейся в гуще жизнж. Сама по себе история была проста, Ромеро познакомился с Сусаной в одном жажком литературном кружке Ла-Платы, н начаяо связи: шввало с почти полным исчезновением поэта из поля зрения его простодушных биографов, что было необъяснимо для них, ияж же приписывалось ими первым симптомам чгахоткж, которая ж свела его в моги-sj два года спустя. О Сусане никто янчего не знал, и это как-то соответствовало ее смутному образу, ее больншъс испуганным глазам, ааетывшяж на старой фотографии. Она была учительницей без жеста, единственной дочерью старых и бедных родителей, без друзей, которых обеспокоила бы ее судьба. Одновременное исчезновение Суеаны из гостиных Ла-Платы совпало с самым щмшатичвдпс периодом европейской войны, возникновением других общественных интересов, появлением новых голосов в литературе. Фрага мог считать, что ему просто повезяо, когда он услышал случайный намек сельского мирового судьи. Прослеживая эту,; нить, он нашел мрачный дом в Бурсако, где Ромеро и Cy-i сана прожили почти два года; няеъма, переданные ему Ракелью Маркес, относились к концу этого периода. В пер-1 вом, помеченном Ла-Платой, упоминалась предшествующая переписка, в которой речь шла о невозможности его брака с Суеаной. Поэт иоверял свои опасения отноеитель-! но болезни и свое непрвятне брака с той, которая должна} была стать скорее сиделкой, чем супругой. Второе пнсьм^ было великолепно, страсть уступала место мйгежям почт: невыносимой чистоты, как будто Ромеро вел бой, чтоб; пробудить в своей любимой тавую же ясность мысли, ю торая смягчила бы необходимый разрыв. Одни пассаж под водил итог всему: «Никому не надо знать о нашей жиж и я предлагаю тебе свободу и молчание. Свободной, т станешь еще более моей — для вечности. если бы мы т* женились, я чувствовал бы себя палачом всякий раз, ког, ты входила бы ко мне с цветком в руке». И грубо закав вал: «Не хочу харкать тебе в ляцо, не хочу, ч?обы ты рала мой пот. Другое тело любяжа ты, другие розы дар: тебе я. Ночь нунша мне одному, я не позвоню тебе виде; меня в слезах». Третье письмо било спокойным, видж Сусана начала иржмирятъся с самоножертвованяе*! по^ Где-то в середине говорилось: «Ты утверждаешь, что, гипнотизирую тебя, что заставляю подчиняться своей ВОЯ) № Но моя воля — те -твое §удущее, дам же мне посеять эти ееиева, которые нржктря! меж» с бессмысленной смертью» По составленной Фрагей хрсшояогяи ншзнь Клаудио Ромеро входила е этого нокеаха в монотонный период почти постоянного затвврвжчеетва в доме родителей. Не было никаких свидетельств того, что поэт ж Сусала Map-гее встречались вновь, жотя нельзя било утверждать и обратного; однако лучшим доказательств» того, что самоотречение Ромеро действительно свершилось ж что Суеана предпочла в конце концов быть свободной, не связывать себя е обреченным, был восход новой, сверкающей звезды в небе йоэзми Ромеро» Через год ноеле этой переписки и этого отречения один ш столичных журналов напечатал «Оду твоим двум шиевам», посвященную Ирене Пас. Здоровье Ромеро кик будто улучшилось, и стихотворение, читанное им самвж в некоторых салонах, вдруг обрушило на него славу, менадвояь тадкишлевжу» его предшествую-щжм творчеством. Он мог екааатъ 0 себе как Байрон, что в одно прекрасное утро прошулея знамежвтым и не преминул выекааа» это. Но, против веех ожидании, страсть ндата к Ирене Пас не ветретяла ответа, и, если судить но еветеким анекдотам, по-разаолу рассказанным остроум!рмж тон и&ры, личный авторитет поэта внезапно пошатнулся, и это заставило его вновь укрыться в родительском доме, вдали от друзей и почитателей. К этому периоду отвосжтся еш последняя книга етвхов. Жестокий приступ кровохаркания застиг его ^ерез несколько месяцев прямо на улжще, ж три ведет спустя Ромеро умер. На похороны ирюнло нееколько писателей, однако ио тону надгробнмх речей ж газетной хровжкк было ясно, что круг, к которому принадлежал» Иреиа Пас, не шчтил покойного добрым енот/т, как того можно было бы ожидать. Фрагв бняо нетрудно пожять, что чувство Ромеро к Ирене Пас должно было в равиой мере к польстить аристократическим кругам Ла-Платы и Буэное Ажрееа, и шокировать их. О Ирене он ничего определенного, ае уаяая; о ее кра-соге говорили фотографии, сделанные в двадцать лет, но в осгальнож это были просто строчки светской хроники. Можно было представить себе отношение к Рокеро этой верной наследницы традиций семейства Пас; должно быть, она встретилась с ним на каком-нибудь вечере, устроенном людьми се круга, чтобы послушать тех, кого они называли, тонем отмечая кавычки, «артистами и иоэтами наших Дней». Если «Ода» и польстила ей, если великолепное 103 начало — страстная мольба — как молнией высветило ис-| тинное чувство, взывавшее к ней вопреки всему, то знать это мог один Ромеро, но и тут не было уверенности. Но Фрага понимал, что здесь проблема переставала быть про-, блемой и теряла всякий смысл. Клаудио Ромеро был слиш-1 ком умен, чтобы вообразить хоть на мгновение, что его! чувство встретит взаимность. Социальные условности, вся-| кого рода преграды, полная ^недоступность запрятанной в| двойную тюрьму — семьи и себя самой — Ирены, верного] зеркала своей касты, с самого начала делали ее недоеягае-Ц мой. Тон «Оды» был недвусмыслен и выходил далеко за пределы расхожих образов любовной лирики. Ромеро ворил о самом себе: «Икар у ног твоих медовых»,— это^ образ стоил ему насмешек одного Зоила из «Карас и каре тас»,— и стихотворение было по сути лишь безоглядны* прыжком к недостижимому, и тем более прекрасному, иде алу, отчаянным поэтическим взлетом к солнцу, которое сожжет его и отбросит в небытие. Даже уход и молчание поэта в конце жизни мучительно напоминали фазы паде* ния, печального возвращения к земле, которую он осме' лился покинуть ради мечты, превосходившей его силы. «Да,— подумал Фрага, наливая еще рюмку вина,— ве| совпадает, все ложится, осталось только написать». Успех «Жизни аргентинского поэта» превзошел вс ожидания автора и издателя. В первые недели — ск$ пые упоминания, но вот нежданная статья в «Ла Расов пробудила всех портеньо' от выжидательной флегмы заставила их занять вполне определенную позицию, изб^ жать этого удалось немногим. «Сур», «Ла Насьон» и шие провинциальные газеты завладели злободневной мой, тут же вторгшейся в застольные разговоры. Ожест ченные споры о влиянии Дарио2 на Ромеро и относите одной хронологической детали еще более привлекли мание публики. Первое издание «Жизни» было распрода| за два месяца, второе — за полтора. Под давлением етоятельств и соблазнов Фрага дал согласие на передели книги для театра, а потом и для радио. Наступил моме| 1 Портепьо — жители Буэнос-Айреса. 2 Дарио Рубен (1867—1916) — великий латиноамерика поэт, родом из Никарагуа. Основоположник испано-америка) модернизма. 104 когда интерес к новинке достигает опасного пика, за которым уж прячется неизвестный преемник; и тут, как бы исправляя несправедливость, сама Национальная премия ворвалась к нему в виде двух друзей, опередивших телефонные звонки и крикливый хор первых поздравлений: Фрага припомнил, смеясь, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду отправиться в тот же вечер в кино на Фернанделя; поэтому и ему показалось забавным уединиться в доме друга и избежать первой лавины коллективного энтузиазма с таким спокойствием, какое даже его сообщник по дружескому похищению нашел чрезмерным и почти лицемерным. Но в эти дни Фрага был задумчив, в нем непонятно почему рождалась какая-то потребность одиночества, желание отстраниться от собственного разрекламированного образа, посредством фотографий и радиовещания утверждавшегося уже за пределами города, доходившего до провинциальных кружков и становившегося известным за границей. Национальная премия была не подарком судьбы, а всего лишь воздаянием. Теперь придет и остальное, то, что по сути дела подтолкнуло его написать «Жизнь». Он не ошибался: неделей позже министр иностранных дел уже принимал его в своем доме («мы, дипломаты, знаем, что настоящих писателей не интересуют официальные почести») и предлагал ему пост атташе по культуре в Европе. Все было как в сновидении, так непривычно, что Фраге пришлось собрать все силы, чтобы принять это восхождение по парадной лестнице славы; ступень за ступенью, сначала — первые рецензии, улыбки и объятия издателя, приглашения в ате-неумы и ассоциации, и вот уже площадка, с высоты которой, едва кивнув, он мог завладеть всем светским обществом, так сказать, укротить его и исследовать в нем все до последнего уголка, до последнего белого галстука и последней шиншиллы покровителей литературы — между foie gras ' и стихами Дилана Томаса. А там, дальше — или ближе, это зависело от угла зрения, от мимолетного состояния души — он видел послушное стадо пожирателей журналов, телезрителей и радиослушателей, того множества, которое в один прекрасный день неизвестно почему подчиняется императиву: купить стиральную машину или роман, предмет на восемьдесят кубических футов или в триста восемнадцать страниц, и покупает его, покупает немедлен- 1 Паштет из гусиной печени (фр.). '105 ко, идя на любые жертвы, тащит де-май,, где- жена и дети йедутг в нетерпении, потому что соеедка уже купада, потому что модный радиокомментатор етавщд «Эдь Мундо* в одиннадцать пятьдесят пять снова воздавал ему хвалы. Самым удивительным было то, что после стольких дет, когда интерес к жжзнв и творчеству Клаудно Роиера был чистой прихотью горстки интеллектуалов^ кншга Фраги вошла в каталог вещей, которые сдедуе^ купить и прочесть. Но кет да он сжша ж снова вшгущалпотребйостьекркьчьея от всех и обдумать происходящее ^теперь была веделж встреч с кинопрадшеерами), первоначальное удюаенже у«упапо место- тревожному ожиданию неизвестно* чета Нечему было случаться, ею ждалк лишь новые етупевш леетвицы славы, разве что наступит неизбежный день, когда, как на горбатом садовом моешке, за последней етупенько» вверх откроется первая важ» — достойный путь к ирееыщетшю публики и ее поискам новых эмоций. Коеда ежу нришдосъ уединиться, чтобы шдЕотодата, речь для щер«мо«ии вруче^ шш Нациоиальжой премии, головокружнтельия© нервне-тни ноеледаих недель вылшгое* в жронюж&е удовлетвори нне тем, что была в атом триумфе oi еведениж ече^&в. tVio уд&влетаоренже было» припракшево неебъасн бесгюк«ш«тво.м, аеторое иногда неднжмшшеь на п»верхнветь. ж старалось отбросить его к тому, чему рапштельв» сопро-1 вивлялжсь era уравновешенность а чуветво юмора. Ож ечел, j что подготовка pe-чж вернеж ему вкуе к работе, и отправаяь| «я пнсаль ее в загародиый дом Офеллж Фердандес, гдад никто ему не помешает, Бын коощ де-ва, иарк оделся уже| в цвета осени, которыми он любовался, сидаг на крыльц?^ разговаривая с Офелией и ноглаживая собак. В к&мнаьей на втором атаже его ждали вынжежж, черновики; когда| Фрага взял основную картотеку и рассеянно перебирав как нащупывающий, мелодию пианист, он ежааая себе, чт« вее хорошо, что, несмотря на неизбежную вульгаркавтч любого громкого литературного триумфа, «Жжзвь» б®| лась за справедливость, была данью народу в рвдиве. мог садиться за свою речь, получать нремкю, штЛвжта к поездке в Евроду. Даты и цвфры неремежшшеь в el памяти пунктами договоров и приглашениями на о§ад| Скоро появится Офелия с бутылкой херееа» недвждет, ш чаливая и внимательная, будет смо-третъ, как оа рабета Да, все было хорошо. Оставалось только взять диет %ми поправить абажур, раскурить сигарету, слушая вдали крЦ терутеро. 105 uh так к ве понял, когда именно пришло ему откровение — в эту минуту или позже, весле ласк Офедии, когда они курили, лежа навзничь в постели, глядя на зеленую звездочку в высоком окне. Озарение, если так можно его назвать (настоящее жмя или природа этого явления пе имели значения), могло совпасть с первой фразой речи, быстро сочинявшемся: до того места, где она была вдруг прервана, подменена, сметена чем-то вроде ветра, вдруг лишившим ее какого-либо смысла. Остальное было долгим молчанием, но, возможно, все уже был» жояято, когда оп спустился из кабинета, именно понято, а не сформулировано, ж давило, как головная боль идя первые признаки гршша. Неуловимо, в неопределимый лиэ^ежт смутная тяжесть, черный ветер разрешились уверенностью: «Жизнь» фальшива, история Клаудио РЪмеро не имеет нмчего общего с тем, что написано в книге. Без резонш, без доказательств: все ложь. Годы труда, сопоставления текстов и фактов, рыскании по следу, стараний набежать слишком личного подхода: все ложь. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу своим отречением, не был Икаром у медовых ног Ирены Пас. Теперь Фрага знал правду, но она несла его, как ныряльщика, неспособного вырваться на поверхность, оглушенного грохотом потока. И это еще не вся пытка; еще глубже, у дна, в грязи и отбросах, подбиралась уверенность, что он знал правду с самого начала. Бесполезно закуривать снова, уверять себя, что это неврастения, целовать во тьме тонкие, послушные губы Офелии. Бесполезно доказывать себе, чю чрезмерная увлеченность своим героем могла породить эту внезапную галлюцинацию, этот срыв из-за чрезмерной нагрузки. Он чувствовал руку Офелии на своей груди, прерывистое тепло ее дыхания. Необъяснимо: он заснул. Утром он взглянул на открытую картотеку, бумаги; они были еще более чужды ему, чем переживания этой ночи. Внизу Офелия звонила на станцию, чтобы узнать расписание поездов. В Пилар он приехал около половины "двенадцатого ж сразу отправился в зеленную лавку. Дочь Сусаны встретила его забавной миной — обиженной и заискивающей одновременно, как у собаки после пинка. Фрага щ? вросал уделить ему пять минут ж снова вошел в пыяьиую комнату, слова сел в то же кресло под белым чехлом. Мно- 10? го говорить ему не пришлось, потому что дочь Сусаны, смахнув несколько слезинок, уже кивала, все ниже опуская голову. Да, сеньор, все так. Да, сеньор. Почему же вы не сказали мне этого в первый раз? Было трудно объяснить, почему она не сказала этого в первый раз. Мать заставила ее поклясться, что Ракель никогда не будет рассказывать о некоторых вещах, и раз потом она вышла за сержанта из Балькарсе, так... Когда начали столько говорить про книгу о Ромеро, она уж собиралась написать ему, потому что... Она растерянно глядела на него, и время от времени в рот ей катилась слеза. А как вы узнали? — спросила она потом. Пусть это вас не беспокоит,— сказал Фрага.— Все когда-нибудь узнаётся. Но вы совсем не так написали в книге. Знаете, я чи тала. У меня она даже есть... Это вы виноваты, что написано не так. Есть другие письма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали те, что были выгодны, те, что выставляли в лучшем свете Ромеро, а заодно и вашу мать. Мне нужны другие, сейчас же. Давай те их сюда. Оно одно,— сказала Ракель Маркес.— Но мама взяла с меня слово, сеньор. Если она хранила его, а не сожгла, значит, ничего страшного тут не видела. Дайте его мне. Я заплачу. Сеньор Фрага, я не потому не отдаю вам... Берите,— оборвал Фрага.— На тыквах таких денег не заработаете. Глядя, как она, склонившись над этажеркой, перебирает бумаги, он подумал, что узнанное сейчас он уже знал (может, не так именно, но знал) в день первого своего визита к Ракель Маркес. Правда не была совершенно неожи-, данной; теперь он мог судить о себе здраво и задавать себе, например, вопрос, почему он так сократил свою первую Ц беседу с дочерью Сусаны, почему принял первые три письма! За единственные, не настаивая, не предлагая ничего взамев hi докапываясь до того, о чем Ракель знала и молчала! «Но это абсурд,— думал он.— В ту минуту я не мог знать что Сусана стала проституткой по вине Ромеро». Но пс ч» ,гу же тогда он намеренно сократил свой разговор с Ра| га лью, сочтя, что хватит с него фотографий и трех писекЦ 108 «О Да, я знал. Поди узнай, откуда, но знал, и написал книгу, зная это. Пожалуй, и читатели знают, и критика знает, и все это — одна огромная ложь, в которой мы все погрязли до последнего...» Но было слишком просто оправдаться, раскладывая вину на всех, взяв на себя лишь малую ее толику. Это тоже ложь: был лишь один виновный — он сам. Чтение письма было точным наложением слов на нечто такое, что уже было известно Фраге в другом повороте и что могло быть всего-навсего подтверждено в случае полемики этим письменным свидетельством. Маска упала, и уже другой Ромеро, почти злодей, проглядывал в неотразимой логике своих категоричных фраз. Фактически обрекая Сусану на грязное ремесло, которым ей и пришлось заниматься в последние годы и на которое он явно намекал в двух местах, он принуждал ее до конца дней молчать, держаться в тени и бессильно ненавидеть; сарказмами и угрозами подталкивал ее на скользкий путь, подготовленный им самим за два года медленного, кропотливого раз-' вращения. Человек, который, любуясь собой, за несколько недель до того писал: «Ночь нужна мне одному, я не позволю тебе видеть меня в слезах», теперь заканчивал абзац бесстыдным намеком, действие которого хитро рассчитал, и добавлял ироничные советы, игривые пожелания, перемежаемые неприкрытыми угрозами на случай, если Сусана захочет увидеть его еще раз. Ничто из этого уже не удивляло Фрагу, но он долго простоял с письмом в руке, подперев плечом вагонное окно, как будто в нем самом что-то в муках пыталось очнуться от невыносимо медленного кошмара. «Это объясняет и остальное»,— услышал он свои мысли. Остальным была Ирена Пас, «Ода двум твоим именам» — конечный крах Клаудио Ромеро. Без доказательств и резонов, но с гораздо большей четкостью, чем та, которая доступна письму или другому свидетельству, последние два года жизни Ромеро выстраивались день за днем в памяти — если это можно назвать памятью — того, кто в глазах пассажиров поезда из Пилар выглядел, наверное, сеньором, выпившим лишний стаканчик. Когда он сошел на станции, было четыре часа и начинался дождь. В коляске, везшей его в загородный дом, было холодно и стоял затхлый запах кожи. Сколько здравого смысла было под высокомерным лбом Ирены Пас, из какого долгого аристократического опыта родился отказ ее круга! Ромеро был способен загипнотизировать какую- 109 нибудь ведняжку, но у него не был» крыльев Итера, о которых кричали его стихи. Ирена, или даже все она, а ее мать наш братья сразу разгадали карьериста, «г них не укры-: лись смешные выкрутаеы втируши, который начитает с; отрицания своего прошлого, убжвия его, era» нужно (и это -! преступление звалось Суеанов Марвес, учительницей}.; Имея деньги и послушных лакеев, не трудно было огверг-1'; нуть ето — усмешкой, отклонением приглашения, отъез-, дом в поместье. Они даже не дал» сете труда npncyiciBO-'| вать на похоронах пдата. Офелия ждала в д»еряж. Фрага ешазаи ей, чго должен-! тут же еесть эа работу. Кегда ев оказался перед начато!!"] вчера' вечерок страницей, с сигареток во рту, ощущая | огрожкуто уеталоеть, дави»шрэ на вшеч«, он. жанамвил, себе, что никто жнчего не знает. Bee бело, как до вз-5 писания «Жизни», и он по-прежкему — владедещ юв0-| чей. Он уемехнулея и начал ииеать речь» Гораздо позд^ нее он обнаружил, что где-то, в дареге потерял нжеьмо| Ромеро. Bee желающие могут прочитать в педщивкаж стетнч-| иыг газет статьи в церемонии вручения Национальной жре мии, где Хорхе Фрага сознательно вызвал замешатеяьство| и ярость здравомыслящих sijtkw, представив с триб5 совершенно нелепую версию жнзтш иа&та Клауджо Ражерс Один газетчик написал, что Фрага, кааалоеь, был: явно не здоров (намек достаточно- прозрачный), пот»му что не сколько раз roBOpirii так, будто ®я сам — Ромеро, тут поправлялся, но через минуту снова впадал в ту абсурдную ошибку. Другой газетчик отметил, что у Фраг^ было несколько исчерканных листков, в которые он загл дывал во время: выступления, производя впечатление, говорит сам с собой, одобряя или не одобряя векотор* только что произнесенные фразы, пока не довел до"кр него раздражения обширную аудиторию, еобравшуи с явным намерением рукоплескать ему. Еще один щ, вист пересказывал резкую перепалку между Фр>аго<1 и; тором-Ховельявосом в конце, когда большинство публк покидало зал с возмущенными возгласами: он е о-горЦ кием отмечал,, что на предложение доктора Ховеяъяив представить доказательства ужасных обвинений, чери| ших священную память Клауджо Ромеро, докладчик л пожал плечами и поднял руку ко лбу, как будто требует Ш доказательства зависели лишь «т ело воображения, и наконец застыл в неподвижности, уставившись в пространство, не обращая внимания ни на шумно® бегство публики, ни на демонстративные аплодисменты и поздравления компании юнцов и зубоскалов, которые, похоже, находили восхитительной столь необычную манеру получать Национальную премию, Когда двумя часами позже Фрата добрался до загородного дожа, Офелия молча протянула ему список телефонных звонков, который начинался с министра иностранных дел и кончался братом, с которым он ж не знался. Он рассеянно взглянул на колонку имен, то старательно подчеркнутых, то неразборчивых. Листок выпал из руки и опустился на ковер. Не подобрав его, Фрага стал подыматься по лестнице, ведущей в кабинет. Много позже Офелия услышала, как он ходит там у себя. Она легла и постаралась уснуть. Шаги удалялись и приближались, иногда прерывались, точно он приостанавливался у письменного стола, что-то проверяя. Часом позже она услышала, как он спускается по лестнице, подходит к спальне. Не открывая глаз, почувствовала ею тяжелое тело, прилегшее рядом. Холодная рука пожала ее руку. В темноте Офелия поцеловала его в щеку. Единственное, чего я не понимаю,— сказал Фрага, обращаясь как бы не к ней,— ото почему я так поздно осознал, что все было известно мне с самого начала. Глупо думать, что я какой-то медиум,— совершенно ничего общего. До прошлой недели не было ничего общего. Тебе бы поспать хоть немного,— сказала Офелия. Нет, я должен это обдумать. Тут разные вещи: это самое мое непонимание и то* что начнется завтра, то, что уже началось сегодня вечером. Со мной покончено, пони маешь, мне никогда не простят, что я создал им идола, а теперь разбил его вдребезги. Заметь, все это совершен ная ахинея, Ромеро остается автором лучших стихотворе ний двадцатых годов. Но идол не может стоять на глиня ных ногах, и завтра же мне это выскажут дорогие кол леги. — Но раз ты счел, что должен открыть всем правду... — Ничего я не счел, Офелия. Я сделал — и все. Или кто-то сделал это за меня. С той ночи вдруг не стало дру гого пути. Этот оказался единственным. Ill — Может, стоило немного подождать,— нерешительно сказала Офелия.— Так вдруг, лрямо в лицо... Она собиралась сказать «министру», и Фрага услышал это слово так же ясно, как если бы оно прозвучало. Он улыбнулся, погладил ее руку. Мало-помалу вода стала убывать, что-то еще неясное старалось проявить свою суть, определиться. Долгое печальное молчание Офелии помогло ему немного успокоиться, вглядываясь в темноту широко открытыми глазами. Нет, он никогда не поймет, откуда ему все было давно известно, если и дальше будет скрывать от самого себя, что был негодяем, таким же негодяем, как Ромеро. Сама мысль написать книгу уже заключала в себе претензию на реванш в обществе, на легкую победу, на все то, что он заслужил и что отнимали у него приспособленцы половчей. Вроде бы серьезная «Жизнь» родилась уже вооруженной всем необходимым для прорыва на книжные витрины. Все ступени триумфа затаились там, подготовленные каждой главой, каждой фразой. Он с иронией, как бы нехотя, соглашался на восхождение по этим ступеням, но его ирония всего лишь маскировала бесчестье. Под безобидной обложкой «Жизни» уже таились радио, телевидение, экранизации, Национальная премия, дипломатический пост в Европе, деньги и приглашения. И только нечто непредвиденное ждало до конца, чтобы ударить вдруг в это смонтированное из многословия со-, оружение и испепелить его. Бессмысленно желание постичь это нечто, но бессмыслен и страх, и ощущение, что ты во власти дьявола. — У меня с ним нет ничего общего,— повторил Фрага, закрывая глаза.— Не знаю, как это случилось, Офелия. Но у меня с ним нет ничего общего. Он почувствовал, что она молча плачет. — Но тогда еще хуже. Вроде нарыва под кожей, неза метного до поры, который вдруг прорывается и забрызги вает тебя гнилой кровью. Всякий раз, когда мне приходи- лось выбирать, решать что-то в поведении этого человека, я выбирал решку, то, в чем он сам старался уверить, пока" был жив. Мой выбор был его выбором, а меж тем любой! смог бы открыть иную правду его жизни в письмах Torofj последнего года, когда смерть шла за ним по пятам и сры-1 вала покровы. Я не захотел понять, не захотел обнажитьС правду, потому что тогда, Офелия... тогда Ромеро не стал нужным мне персонажем, как нужен был ему я, чтобьЩ создать легенду, чтобы.,. 112, Он замолк, но все продолжало выстраиваться и свершаться. Теперь он всем естеством чувствовал свою тождественность Клаудио Ромеро, в которой не было ничего от сверхъестественного. Братья по фарсу, по лжи с надеждами на молниеносное возвышение, братья по внезапному падению, которое испепеляло и уничтожало их. Ясно и просто ощутил Фрага, что подобные ему всегда будут подобны Клаудио Ромеро, что вчерашние и завтрашние Ромеро всегда будут Хорхе Фрагой. Как он и опасался той давней сентябрьской ночью, он написал замаскированную автобиографию. Хотелось рассмеяться и в то же время вспомнилось о пистолете, лежавшем в письменном столе. Он так и не пОнял, в эту ли минуту или позже Офелия сказала: «Самое главное, сегодня ты высказал им правду». Ему не пришло в голову еще раз вызвать в памяти тот невероятный час, когда он говорил в зале, а с лиц постепенно исчезали ^вocxищeнныe или вежливые улыбки, брови хмурились, появлялись презрительные гримасы, а потом уже и руки вздымались в негодующем жесте. Но это и было единственно важным, единственно верным и надежным во всей истории; никто не мог отнять у него того часа, когда он по-настоящему одержал победу над всеми этими призраками и рьяными ьх покровителями. Когда он наклонился над Офелией, тгтобы погладить ее по голове, ему показалось, что она — немного Сусана Маркес и что его ласка спасала ее и удерживала рядом с ним. И в то же время Национальная премия, пост в Европе и почести были Иреной Пас, тем, что необходимо отвергнуть и отменить, если он не хочет целиком раствориться в Ромеро, бесславно уравнявшись во всем с фальшивым героем прессы и радиопостановок. Позднее — неторопливая ночь кружила свое кипящее звездами небо, и другие карты выпали в нескончаемом пасьянсе бессонницы. Утро принесет новые телефонные звонки, газеты, хорошенький скандальчик на две колонки. Как он мог вообразить хоть на минуту, что все потеряно, когда достаточно чуть-чуть сноровки и ловкости, чтобы разом выиграть партию! Все решалось в два-три часа в нескольких интервью. Если захотеть, то отмена премии, отказ министерства от своего предложения могли превратиться в сенсацию, которая вознесла бы его в недосягаемые сферы массовых тиражей и переводов. Но можно было и не отрывать головы от подушки, никого не принимать, на месяцы за- 113 точить себя в этом доме, снова засесть за нрежш&е свои фи-лолошческие исследования, возобяовягаъ старив дружеские связи. В полгода он будет забыт, щревоежод» вытеснен из списка звезд очередным бумагомарателем. Оба нуга быая одинаково просты, одинаково надежны. Нужно только решиться. И хотя все уже было решено, он продолжал просто думать, ради самих этих дум, делая свой выбор и обосновывая его, дока рассвет не стад проникать в окно, в волосы спящей Офелим, а ветвистым сейбо в саду не преступна, как будущее, которое сгущается в настоящем, понемногу отвердевает, отливается в свою дневную форму, безоговорочно принимав! и отстаивает свей подлинные очертания и обрекает их на свет утра. МАИС ИДЯ Мне ожго лет семь, когда меня отдаан в школу Пирудж. Свое название шкода неиучшла из^-аа леде-нц« на палочке 1, жемюрие продавались в кондитерской по еоседетву. А еще пшому, чиге все мм были очень малы. В этей шкоде учились два года. Принятые туда мальчики и девоткж поглядывали друг иа друга е недоверие]/ т ирезрением. На уроках и переменах они всегда сбивались в две грушш. В тот год учителям вздумалось и&еадатъ мальчиков и девочек вместе. Пары же хватало нескольким самым рослым жальдшпкам из больших доходных домов е галереями и внутренними дворами, домов для мелкого люда в каар-таие Альмажре. Этж ребята вызывали, у женя воежищениЬ и уважение. Они были находчивые и ловкие, языкаетые и задиристые. Они знали шчкыж язык улицы и мжогое другое, чт» обычмо жеведеяио детжм. Одногв из них авалж Эмжлио. Пр€>звище его было «Молочник». Он смаживад на машежът«о мужичка, ж его посадили одаого иеоадк всех. Мне в соседки досталась крепко сбитая, бойкая на язык и смышленая девч&нжа. Эти трж ее качества еще беетшш усилили мое смущение. Я отодвинулся на самый краешек скамейки ж и»вис на одной ягодице. Моя соседка заняла сюей шшееир&вакной юбкой с накрахмаленным бантом почтж вею екамежку. Бант щекотал мне нос, когда она поднжмалаеь, отвечая учительнице, а отвечала она без конца, потому что акала уйму. В один ж» таких момент», когда ужжтельжкца не могла нас видеть, Эмилио шенвул мже: " — Дурак! Глядя — ншеюнешъбя задиикеИ 1 П и р у л и — сорт карамели, «5 Я вспыхнул, уличенный в робости, и слегка подвинулся. Но Эмилио не унимался: — На твоем месте я бы подержался за булочки этой толстухи! Неожиданное сравнение зада с булками привело меня в смятение: оно раскаленным клином вонзилось в повседневность. Народное словцо запало в сознание, точно смачный, неприличный жест. Меня оглушила мысль, что этот зад в плиссировке с огромным бантом мог быть чем-то съедобным и ароматным, вроде сдобы с изюмом и орехами. Я боялся взгляда учительницы и шепота соседа. Мне хотелось спрятаться, исчезнуть. На перемене я подошел к Эмилио. Он ничуть не задавался, несмотря на свой наряд, который носили только мальчишки его квартала: сандалии и длинные чулки с подвязками. Он без конца их подтягивал, задирая длинные, ниже колен, штаны. Эмилио очень гордился этим нарядом, потому что другие ребята носили короткие штанишки и гольфы. Я тебя знаю,— заявил мне Эмилио.— Видел, как та гонял обруч по улице. А ты ходишь гулять? Его улыбка привела меня в восторг: он презрительно усмехнулся, скривив рот, как это делали бывалые воз- v чики: — Есть у меня время! Днем я мою бидоны из-под ко- Ц лока. Он сделал вид, что утирает рот, чтобы я мог увидеть у него на запястье широкий двойной ремень из кожи. — Мыть бидоны — это тебе не обруч гонять, понял? Это мужская работенка. Бидоны тяжелые, в них нужноЦ засунуть руку и долго-долго тереть. Поэтому у меня такие | крепкие браслеты, видал? Его превосходство было налицо. Эмилио опустил руку,,] презрительно кривя рот. — Я мою бидоны, а сам гляжу в дверь на улицу. Ино-J гда я вижу тебя с обручем. Он помедлил и добавил: — Ловко ты его... Я гонял железный обруч в свое удовольствие, подде! живая его загнутым на конце прутом. Заставлял его nepel скакивать через лужи, вспрыгивать на край тротуара. Jfjf больше, чем похвала, польстило мне согласие Эмилио др! шить со мной. 116 После уроков мы сошлись у дверей школы. Появился Андресито. Его всегда встречали служанка или шофер в униформе, и только затем, чтобы перевести через улицу: он жил напротив в особняке с двумя мраморными колоннами. Иногда Андресито провожал в школу отец, и если они опаздывали, отец не прощался у дверей, а шел извиняться. Директриса и учительницы кидались навстречу самой замечательной личности квартала — этому щеголю в серых гетрах, к тому же очень молодому. Помню, как моя учительница принималась пудриться с бешеной скоростью, а потом выскакивала из класса с белым, как у клоуна, лицом и нарисованным на губах сердечком. Она беседовала с франтом, а потом за руку вводила в класс Андресито, невзрачного, в коротковатых девчоночьих штанишках — с задом наружу, как сказал мне,-ухмыляясь и подтягивая длинные чулки, Эмилио. Ноги у мальчиков смахивают на женские, и будущий мужчина не должен их показывать. — Вон он,— ехидно скривившись, Эмилио кивнул н& Андресито.— Видал, как с ним носится наша училка? А все почему? Я знал, почему: особняк, шофер в униформе, модник-отец. Я не ответил, мне было стыдно. Мы отправились по улице Принглес в сторону Кангальо. Спорим, эти богачи — не то, что мы,— заявил Эмилио.— Вчера мой старик купил полмешка маиса, для голубей. Думаешь, станут они покупать _ маис для голубей? У тебя есть голуби? — спросил я. У меня — нет. Но они прилетают к нам на двор. И к нам тоже,— ответил я. Ты их кормишь? Нет,— вымолвил я после минутного колебания.— Но они все равно клюют маис у кур. Тут разница,— возразил Эмилио с победным ви дом.— Мы собираем крошки специально для голуб"ей. А те перь старик купил полмешка маиса. Я обожал пернатых: кур, цыплят, голубей, других птиц. О цыплятах нечего и говорить. Глядя на них, я исходил нежностью, а когда гладил, у меня дрожали руки. Но они никогда не отвечали мне взаимностью. День за днем я наблюдал:, как подрастали цыплята. Я тиранил их своей любовью. Мне хотелось их ласкать, а они выскальзывали У меня из рук, точно из львиных когтей. Я таял от неж- 117 ности, прижимая к груди какего-отбудь птенца, но до&и-вался лишь того, что он испуганно вперялся в метя своими застывшими от ужаса пкшща:. В прекрасных голубках мне нравились продолговатые, с кровавой поволокой глаза. Конечно же, для голубей вое било ожрашеяо в щвет крови, н в их глазах я выглядел ужасным убийцей, Ролуби прилетали та парка вдаж Итальянского госииталя поклевать курвяый корм. Их лввгош, вэдревали перья ва крыльях, и они жияж в сарае. Я прибегал их «огладить, » вии боялись м-еня, как огня. Я так и не нашел слов, чачабн донести ^ до них мою любовь. Едижтвендаж отицеш, жгаоу ая, похоже,/s поняла мож чувства, была утка =с переливчатым опереньем, Она -была ве так прекрасна, как толу&ка, и »е так загадочно^ деятельна, как курица, зато явно «гиешяа на «ею привязанность. Утка склоняла юлову л»бож, чтобы жучше меня| разглядеть. Она довольно долю прожюга в курятнике, и| между нами завязалась тФун^&а. Но однажды в в9С1фесеньв| утку решили зарезать, и я ничего не сказал. Я просто за^Ц иПрся в чулан* и заткнул уши, чтобы ве слышать зжовеще! возни в курятнике. Мои братья помогли иоймать птипэ и отец отрубил ей голову. Честно говоря, я не перестая после этого есть птичье жясв; надо думать, я ушюивал ещ даже с большим аппетитом, ч«ж мои брщъя, пот-ому чч был самый толстый. Да ж потом н никогда в« иязива} впрямую свою любовь к животным с ароматный цыш таиж, Которых мать доставала жв печи. Полмешка маиса для голубей! Я не мог и вообрази что отец Эмилио, этот жилистый молочник в вышитой р| башке или пижамной куртке с засученными рукавами, б* способен так же любить голубел, как и я. Я решил провс дить Эмилио до дома. Много голубей к вам прилетает? — спросил я нрл^ теля. Ага. Ж они тебя подпускают? Ясное дело. Я подхожу и хватаю их. И они всегда-всегда к вам тгрюг-етают? — А как же! Для того мы их и подкармливаем. Его слова прозвучали для я«ня упреткоя. У нас д| был маис для кур, во не для залетных голубей. Мве телоеъ оправдаться. Но тут мы но дошлите дому Я era просторный, мощенный камнем двор, старой и жж ливыи. — Ты тут живешь? — етгртенл я. 118 Он кивнул на дверь неподалеку. — Вое тгам. Я разглядел горшки с. ге^авдью* ю- голубей н«- было. Я сказал ему об этом. Он* прилетанм утром,,, когда» шшщеу— ебъаения-он. Появился отец Эмилио и двжнудея, в аалну eiogeey. Чета ашо. вы там застыли,, как иетукааы,,— крикнул он. Эмилио бросился домой. Од описал кщиу» кривую^ ста раясь пробежать подальше от отца, точна иевдовиель- го лубей был опасным зверем.. Назавтра мы снова болтали с Эмилио на переменках и после уроков — на улице. Теперь мне трудно веномжитъ, о чем мы тогда говорило. Мы на емотлв бе наговориться и за щель» дашь. Эмишю ушел, а & проделжаяЕ крутиться возле его домж„ Голубей видео не (astiro1. Только влажная бруслашха^ лужи мочи » иамеев-. Наяои&ц, Экщджо межя заг метил и вышел ве дввр. — Я киа» бидоны. Сейлае к«ня$.,, Мы поведали друг другу иььетду. рйажкх ржаиовтей. Это были враиа из в,рав. Мы нридумьшашж веяние- вебъыищы, Мы совсем ожал€лкг открыв^ чаео мдакем жить, ткш жианыо, дал^е миогжии жмэнямж, юраздв беж© замажЕчвтымя^ чеш наша: еачиняй да рааеказывай,, в вуеть хвгаь кто*-то тебя слушает а верат. Ншкака® сила не заставила, бы нас признать эта выдумки, ложь». Вьшэдшю, стажем, что Эмилио и его семья живут тут по чветой сдучакности. Скоро онж переедут в отдельный дом с балконами и садом. Помню, однажды мы с Эмилио потерялись, идя по пятам за Педросо, гигантской куклой-головастиком, которая под барабанный бой плыла по нашему кварталу, рекламируя печенье. Нас подобрал прохожий, когда мы блуждали по незнакомому кварталу, что тянется до другую сторону парка Столетия. Пока наш спаситель вел нас домой, я рассказал ему, что живу на улице Потоси, рядом с корпусами Итальянского госпиталя. Потом я кивнул на Эмилио: — А он живет в доходном доме на Принглес. Эмилио опустил голову и ничего не сказал. Он шел позади, на приличном расстоянии от нас. Неожиданно он догнал меня и шепнул на ухо: — Зачем ты ему сказал, где я живу? Той ночью я долго не мог заснуть. Я снова блуждал по незнакомым улицам. Я прятал голову под одеяло, но и тем меня преследовал затравленный и недобрый взгляд Эмилио. «Зачем ты сказал ему, где я живу?» 119 На следующий день было воскресенье. Я решил пойти к Эмилио. Оказалось, что утром двор залит солнцем. Эми-яио неподвижно лежал на камнях. — Что с тобой? Он жестом приказал мне помолчать. В правой руке ои I держал конец длинной веревки. Тебе вчера попало за позднее возвращение? — спро- < сил он меня шепотом. Нет. А тебе? Левой рукой он спустил чулки. Гляди. , Я увидал красные полосы. Старик был, точно бешеный. Он высек меня кнутом. Я взглядом проследил за бечевкой, которую Эмилио* держал в руке. Другой ее конец был привязан к ручке! швабры, державшей раму с проволочной сеткой. Я дога'-JJ дался, что это за приспособленье: ловушка для голубейЦ — Помоги мне,— сказал Эмилио.— Тут вертелась ку^ рица и наверняка все склевала. Неподалеку я заметил мешок с маисом, купленный ег отцом. Я запустил руку в красноватое золото, взял при| горшню зерен и разбросал под ловушкой. На обратно* пути я заметил на галерее нескольких голубок, подвешен^ ных за лапки, с бессильно поникшими крыльями. Я уселся рядом с Эмилио, и мы стали терпеливо ждата когда же голуби спустятся с неба на землю. БЛАГОНРАВНЫЕ ДЕВИЦЫ Виски? Со льдом или без? Да, жара. И духота. Почему я не открываю окно на стежь? Что ж, если хочешь, открою пошире. Ну вот! Да-а, вид-то отсюда красивый. Старинные террасы, совсем как на юге. И этот запах жасмина! Да, кусты жасмина здесь по трясающие. Аромат старинного Буэнос-Айреса, правда? Но эти цветы пахнут слишком резко. Ночью от них задыха ешься. Терпеть не могу жасмин! Просто не переношу! Ну, конечно, потому что задах чересчур сильный! Да, должно быть, нервы: слишком давно нигде не бываю. Знаю, знаю! Спасибо, что приехала, но, видишь, я все никак не приду в себя. Уж слишком жестокий удар. И так неожиданно! Как говорится, не думала, не гадала. И потом, такие потрясения все разрушают: привычки, дру жеские привязанности, планы на будущее — все-все. Ну вот, опять я жалуюсь! Ты уж прости. Никак не могу опо мниться. Да, конечно, он меня обожал! Мы были прекрасной парой! И как все это могло случиться, ума не приложу! Эрнан был человеком без предрассудков, таким современ ным, увлекающимся всем новым, ослепительным, дерзким, неожиданным, В том-то и дело! Ему нравилось, что и я такая же современная. Казалось, мы заключили союз против всей этой старой рухляди! Помню, в каком он был восторге, когда я одной из первых напялила мини. Он тогда просто 121 обожал появляться со мной в барах и на всяких там выступ-]! дениях и сборищах, достадачю, как тебе ежазать... экстра- * вагантных. Вот, вот! Влюблен был но уши! Все это видета.з А как предан! Ревновал до смежного к каждому встреч-1 ному. А, не обращай внимания! Это колокол в монастыр-| ском пансионе. Вон он, видишь? Вон те дворики, террасы...! Да, отсюда хорошо видно все, что там делается. Сейчас эво-3 нил большой колокол — тот, что в часовне. Он звонит три| раза в день, но я так привыкла — даже не замечаю. Нет, звон мне не мешает. Вернее, не мешал. А когда служат мессу, здесь слышно, как хор ноет ж как молигв* оттают. Даже запах ладана доносится. Колокола, ладан| модятвы, жасмин... Нечто потустороннее, правда? ,_ _ } — Еще бы не колоритно! И так непохоже на Буэно Аирее! Особенно если представить, что рядом одна из- го* родских магистралей, самая оживленная. То крыло, видно отсюда,— женский пансион. Там живут бедолаг: у которых ничего нет, даже дома... — Ну да, разные служащие, учительницы. Всякие не пристроенные старые девы, которые еелятся в пансиона^ при монастырях. А в том крыле, что выходит на улжц| видишь, живут девочки, отданные еюда на воспитание, монахини. Как раз сейчас Христовых невест можно деть. Они рядком проходят по галерее, направляясь в ч| совню. Гляди! Вон, вон они... Погоди немного и усль как они молятся, — Я же тебе говорила: чисто монастырский дух! Пос о^еда монахини ненадолго показываются на, террасе, живаются там в кружок, болтают и смеются, как ма»Ц кие. В девять они уходят, свет гаснет и становятся тещ как... как в лунном кратере! А с утра пораньше — oi колокол: динь-динь-дон, а в двенадцать — снова. Есть всякие звоночки ж колокольчики, которыми пансионе! сзывают к завтраку ж к обеду. Знаешь^ если прис ваться ко всем этим сигналам — часы не нужны! 422 Ну что ты! Монахини никогда не сушат «белье у всех на виду! Терраса, на которой развешано €елье,— это тер раса пансионерок, Смотрж-ка, у бедняжек даже кот есть! Видишь тот ряд окон? Там их спальни. Должно -быть, кро хотные комнатушки. Видишь, в одном окне вычурные вя заные ааяавееочет, в другом — канарейка, в третьем - - горшочек с герань». Ах, как трогателыю1 До слез! Невин ные утехи лажнек, их единственная отрада! В моем голосе ирония?.. Горечь? Что ж... Может быть. Пансионерки? Как тебе сказать... В душе они те же монахини. Думаю, в большинстве это одинокие служащие. Женщины с принципами, но без будущего. Живут тут, как затворницы, потому что у них никого нет. Да и не умеют они жить более полной, богатой жизнью. Да, мнягже, верно, из провинции. Есть и молодые, но у них, видно, нет друзей. И, уж конечно, нет женихов или хотя бы возлюбленных. Ведь внж должны возвращаться в пансион не позже девяти вечера, а грех — гость поздний — это уж точно. Сама видишь: ровно в десять во всех окнах гаснет свет. Одновременно, потому что сестры во Христе экономят электричество, ж после десяти в окнах мелькают только свечки да фонарики. Конечно, грустно. Безысходность! Этакие серенькие простулют, бесхитростные душж! Нет, нет, я не шучу. Мне не до шуток! Ну, что там «старые»! Когда жх видишь влервые, они напоминают... каких-то ископаемых. Я наблюдала за ними по субботам и воскресеньям, когда они появлялись на террасе. Смотрела, как онп сушат на солнце волосы, накручиваются, стирают белье в тазике, вяжу г, читают, болтают между собой, пай-девочки, да и только! Все чув ства у них дод замком. И вековой печалью от них веет: густой такой, закиезией грустью. А но вечерам, часов в де вять — динь-динь, звонит колокольчик. А в десять — опять. Потом становится тихо и темно, как в лунном кратере, у/к можешь мне поверять. Летом же, после десяти, когда што рм не задернуты, отсюда можно увидеть, как в некоторых 123 спальнях зажигаются свечки или маленькие ночники. Я думаю, бедняжки делают это тайком... Должно быть, не все выносят эту кромешную темноту. А может, им надо что-нибудь сделать: например, починить одежду или при вести себя в порядок перед сном. Они, конечно, не подо зревают, что их отсюда видно. Их фигуры проплывают по комнатам, как призраки. Смутные бестелесные силуэты в длинных старомодных ночных сорочках. Видно, как одни расчесывают волосы, другие, словно спасаясь от удушья, распахивают окна. Аромат жасмина, должно быть, опья няет и их! Не правда ли, они кажутся жертвами, отдан ными на заклание какому-то алчному и бессмысленному древнему божеству? Соблазнительное зрелище? Что ж... тебе оно можете показаться соблазнительным. Тебе и всем, кто не встречал! их при свете дня. Да еще тем, кто не видел их белья — они] его сушат на солнышке, вот там. Ну что ты смеешься?! По белью можно определить возраст женщины, это уж! известное дело! Так вот, я тебе клянусь: бельем, которое} они развешивают на террасе, никого не завлечешь! Правда,! ночью все кошки серы, что верно, то верно. При свечах! и они становятся привлекательными: китайский театр те-| ней, окутанный благоуханием глициний и жасмина... Ви^ дишь, как глициния оплетает их окна? Прекрасное зре4| лшце, а? И эти тени, проплывающие в полутьме, как герои^Ц ни немого кино... Видишь? Огонь свечей делает их загадочными. Они! словно фигурки, скользящие по экрану. Сколько вечеров! подряд мы с Эрнаном развлекались, глядя на них! Звой! колоколов, ангельское пение, дымок кадильниц и запад жасмина придавали этим существам очарование мечты и.. как бы это сказать, прелесть нелепости, а кроме того —Ц притягательность запретного плода. Ты очень-то не старайся: отсюда все равно ничем хорошенько не разглядишь! Из полумрака возникают одад смутные контуры: руки, длинные волосы. Образность чиеЯ литературная или, если хочешь, кинематографическая-! И этот аромат старинной монастырской жизни. В том-то и дело! Совершенно невероятно, что в на™ время, в Буэнос-Айресе, есть женщины, добровольно об® ЩИ 124 кающие себя на подчинение всему этому строгому распорядку, на это затворничество, на это... воздержание наконец! Вообрази только: запирать за собой дверь в девять вечера. И это здесь, в двух шагах от центра, когда со всех сторон доносится музыка, с улицы долетает адский шум, зазывный, манящий, а запах жасмина так пьянит и волнует! Каково? По-моему, это издевательство над собой. Самый настоящий мазохизм! Помню, Эрнан любил повторять: «Без сомнения, женщина родилась рабыней». Вот, вот! Я тоже говорила, что это какие-нибудь ста-" рухи и уродины... Во всяком случае, ущербные создания. И Эрнан мне поддакивал: «Ты только вдумайся в противо речия этой страны! Невозможно поверить, что в Буэнос- Айресе в наше время существуют подобные экспонаты. С луны они, что ли, свалились? Мне их просто жаль». Вот ведь, что он говорил. А по вечерам он усаживался там, где ты сейчас сидишь, и часами наблюдал за ними. Мы вклю чали телевизор или радиолу, пили шампанское, танцевали, любили друг друга и время от времени поглядывали на окна напротив, когда там загорались огоньки. Мы смотрели, как эти бедняжки с зажженными свечами в руках бродят по комнатам, словно сомнамбулы. «Бессонные сони»,— называл их Эрнан. Правда, метко? А теперь?! Боже мой, как мне его не хватает! Да, разумеется. Эрнан приходил каждый день. Почти всегда мы проводили вечера у меня. Счастливые, мы уса живались здесь или на балконе... Глоток вина, хорошая сигарета... Глядя на этих женщин, скользящих, как тени на экране, мы порой представляли, как они смотрят на нас, на любящую пару, с завистью и отчаянием. И тут мы обнимались. Я чувствовала себя счастливой: ведь у меня было то, чего те, другие, не имеют, и радовалась, что суме ла завоевать то, чего столькие лишены. Иногда Эрнан раз глядывал их в бинокль, но это — даже это! — мне нрави лось. Мне казалось, что, взглянув на этих страхолюдин, он еще сильнее потянетря ко мне. Не знаю, как объяснить, но пансион стал фоном, неотделимым от нашей любви, любви, которой, казалось, не будет конца! Да, да, Эрнан всегда был в форме! Он зажигался мгновенно! В любви он был так... так неповторимо своеобразен. Казалось, он вел увле кательную игру. Это было восхитительно! Как бы тебе объ яснить... Мы словно сделались средоточием всей страсти, 125 существующей на земле, всего томления, разлитого вокрум! И мне нравилось сравнивать свою свободную, насыщенную1! по-настоящему современную жизнь с застойным, пустим;}' одиноким существованием пансионерок. Казалось, в наше!4 любви с каждым днем открывались все новые, неизведа|| ные возможности. — Верно, верно! Как будто в нас воплотились за*1 ветные желания многих. Словно мы первыми открыл! свободу и радость любви. Я была счастлива, лаская Эрнана пока он наблюдал за этим театром теней, за этими, как р| говорил, «нелепыми созданиями». Помню, он сказал: до бы снять фильм об этом анахронизме, об этом оплот| средневековья в самом центре столицы...» Эрнан... он бщ настоящим крестоносцем свободной любви и современно^ образа жизни! Взглянет в окно, а потом повернется ко mi такой нежный, страстный и даже по-ребячески озорно! И... и все. Всему конец. Так неожиданно, этим ле Нет, не моту. И никогда не смогу объяснить, ч4 произошло. Ничего не понимаю! Это случилось в koi лета. Помню, стояла жара. Неожиданно он стал каким-i, беспокойным, раздражительным. Казалось, здесь он задь хается. Перестал приходить, исчезал, избегал меня, не п| являлся там, где мы обычно встречались с друзьями... Э| нан отдалялся. Страсть его испарилась,— как рукой сн* И тут я, я, которая никогда раньше не собиралась дятъ наши отношения браком — это казалось мне меща ством,— ведь он был так влюблен! — тут я сама.., — Да, я знаю! Он был буквально ослеплен мною. могло все так измениться? Внезапно лишившись его обще ва, я почувствовала необходимость привязать Эрнана к се Я с ума сходила от страха потерять его и не хотела бол откладывать то, ято следовало сделать раньше и чего не сделали из-за чрезмерной уверенности друг в друге, снобизма или недостатка времени... Эрнан был так за своими рекламными фильмами, а я своими лроклят успехами, своими планами реконструкции южного рай« Ты права, я потеряла бдительность. Неожиданная гй ъ зна в его поведении застала меня врасплох. Я была решена. А когда пришла в себя и хотела вернуть его,! был уже полностью захвачен своей новой любовью. ™ 126 стие о его женитьбе меня как громом поразило, Я была раздавлена. Уничтожена. А теперь.., В том-то и дело, что ее никто не знает! Нет, она не нашего круга, но ее тип лица несомненно, подойдет Эрнану для его фильмов. Красотка в новом стиле. Новый вид инженю, понимаешь? Откуда она взялась? С луны свалилась! Точно тебе говорю! Ведь она — одно из тех «нелепых созданий», ко торые вычеркивают себя из жизни в девять вечера, ясно? Смотри: окно ее спальни вон то — с геранью. Да, да, с ге ранью. ПУТЕШЕСТВИЕ В ПОРТ СЧАСТЬЯ Однажды жена сказала мне: — Слушай, Хосито. Эти автомобили у меня в печенк сидят. И свирепо вздохнула. | — Ты недовольна автомобилями? — удивился я.— 4ез| тебя прогневали эти детища прогресса? Хочешь вернуть| времена карет и колясок? 1 Мы сидели в качалках на тротуаре и дышали свежим| воздухом. Впрочем, «свежий» здесь не очень-то подходят щее слово — жара стояла адская, и мы потели, как в турецкой бане. Вечерело, и автомобили неслись по улиц сплошной лавиной; замечу, что мы жили на проспект Москони. Каролина Мерседес выпрямилась в качалке. — Сейчас объясню. Посмотри на них и увидишь, чт я сержусь не зря. Не обращай внимания на пустые, гд> только шофер, прикованный к баранке словно каторжник, изнывает от скуки. Не принимай в расчет и такси — в та*» си едут жалкие подражатели, бледные карикатуры. 1 ля/" лишь на частные машины, набитые пассажирами, особе но молодежью. А лучше всего на те, у которых на кр— чемоданы. Мы подождали, пока такая машина появится, и же указала на нее пальцем. — Вот, полюбуйся! Я перевел глаза с машины на жену. Что в ней особенного? Особенного ничего. Но ты, верно, заметил, как люди болтали и смеялись. Казалось, они наверху 6 н^епства. Завидовать грешно. 128 Кое-кому мало болтовни и хохота — они еще жуют конфеты, пьют лимонад, целуются и обнимаются без вся кого стыда у всех на виду, а не то играют в карты или лото. А тебе какое дело? Очень большое. Они это нарочно делают. Выстав ляют напоказ свое счастье, чтобы мы, пешие, лопались от злости. ^ Что за чушь? Нет, не чушь. Я уже давно их приметила. Они ни когда не выглядывают из машины, как это делают особы почтенные. Даже искоса на нас не взглянут —> хотя бы из любопытства или чтобы знать, по какой улице едут. "У них на уме одно — пусть мы, бедные пешеходы, изнуренные зноем и дождем, смотрим на них, как смотрят собаки в поле на проносящийся поезд; пусть у нас разольется желчь при мысли о том, какие они счастливчики — едут на праздник или на южные пляжи, 'а мы сидим здесь под дождем. Да ведь дождя нет. Это я в переносном смысле. Так вот, эти люди при творяются, что им на нас плевать, а сами поглядывазот краешком глаза и, если видят, что мы за ними следим, поворачиваются к нам спиной и веселятся вовсю, чтобы унизить нас своим счастьем. А чем мы хуже? Что мы — мусор? Они вдвойне измываются над нами — презирают, да еще хвастаются. Кто дал им право, черт побери! Право выставлять счастье в витрине — да еще в витрине на коле сах — и считать, что остальные не существуют! Кто позво лил им обращаться с пешеходами, как с фонарными стол бами? А чего ты хочешь? Запретить им разговаривать и смеяться? Или вообще ездить в автомобиле? Не говори глупостей. Хочу, хотя бы разок, войти в компанию этих сумасбродов. Тебя гложет зависть, вот и всё. Выходит, по-твоему, что глашатаи свободы, равен ства и братства были завистники? К тому же у нас нет автомобиля. Вот так новость! А то я не знала. Автомобиль можно взять на время у знакомых или получить напрокат. Раздо будь машину. Если можно, с багажником на крыше. И что потом? Потом мы нагрузим ее чемоданами, чтобы все ду мали, будто мы едем на курорт. Разрядимся в пух и прах и промчимся из одного конца города в другой. Тысячи, 5 Аргентинские рассказы 129 миллионы людей будут глядеть на нас и думать,; вот баловни судьбы! Ничто не вызывает такой зависти, как автомобиль, несущийся летней ночью в Map дель Плата, в Кордову или на озеро Науэль Уапи. Хочу испытать это счастье4 Построенное на обмане. Обман — поездка ва курорт. Обман — собственность на автомобиль. Но не обман — моя радость и досада рото- аеев. Доставь мне удовольствие, Хосито. Мне больше нев терпеж глядеть с троту ара на ноток машин. Хочу, чтобы теперь ублажали меня Хочу быть вон той блондичкой, что сждит рядом с мужчиной, который ведет автомобиль. Из-за этой негодяйки я страдаю больше всего. Ты только посмотри: повернулась спилов к окошку и болтает с друж ками на заднем сиденье. tq ж дело треплет по щеке соседа. хНашла занятие! Старается убедить нас, что мужчина этот принадлежит ей, а значит ж машина. Мерзавка нипочем не выглянет на улицу, словно- нос воротит от противного зре~ лища. Такое равнодушие неестественно. За ним кроются коварные иланы насолить нам. Что аа выдумки! Не выдумки, а грустный факт. Повторяю — я этих типов изучаю давно. Не так они зта против нас, они бы, любовались природой Какая может быть природа в городе? Очень простая Разве нестрое обилие людей не чудо? '* Не природа в некотором смысле? Но у вих в мыслях одно —' j бахвалиться и презирать нас. Я этим презрением сыта во*! юрло, Хосито. Такая несправедливоегь равит меня в самое! сердце. Я непременно хочу быть блондинкой на переднем^ сиденье. Да ведь ты брюнетка. Я покрашусь. Брюнетки привлекают меньше вни-| мания. А кого мы посадим на заднее сиденье? Если и имеешь в виду своих сестер.. Ни моих, ни твоих. Никого не возьмем. Поеде» вдвоем Забавная парочка унылых стариков! Мы не старики, а унывать пусть унывает кто хоч* Сделаем так, что нас примут за новобрачных. Или за лв бовников, которые бегут от законных мужа ш жены пож$ге| в свое удовольствие. Обещаю тебе выглядеть койотко| Если не позавидуют, пусть, по крайней мере, возмутя Каролина Мерседес, что за чепуха! 130 Чепуха — облизываться при виде чужого счастья. Если нас увидят знакомые, что они подумают? Что близок локоть, да не укусишь. Впрочем, пусть Думают, что угодно, какая тебе разница? Я не согласен, Значит, буд«м подыхать е тоски. Говори за себя. А разве и на тебя не плюют эти олухи? Никто на нас не плюет. Хуже. Нас валяют в дерьме. Когда моя благоверная отпускает подобное словцо, это рначит, что она яе только сердится, но и готова заплакать рт обиды. В тот вечер она, правда, не заплакала, но передала со мной разговаривать. Только фыркала, как будто д говорил глупости, не заслуживающие ответа. А по улице &ак на з'ло ехали автомобили, и каждый подливал масла в огонь нашей ссоры. Мы на них не глядели. Глядели на въездное небо и на дома напротив. Но автомобили точно призывали возобновить спор. Наконец Каролина Мфседес встала и пошла спать. Я, в свою очередь, стал наблюдать за уличным движением. В этот час и в такую жарищу оно было вес^м§ оживленным. И явно подтверждало теорию моей жены^ Во множестве автомобилей ехали шумные компании людей, большей частью молодых. Казалось, все эти мужчины и женщины торопятся на любовное свидание или на пиршество и ждут не дождутся условленного часа. Предвкушая грядущее веселье, они покамест шутили и паясничали. Ни один из весельчаков на меня не взглянул. Я почувствовал себя евнухом, который из-за угла подглядывает за чудовищной вакханалией. Или несчастным слугой при Д01$е свиданий. Вслед за Каролиной Мерседес я испытал то же бешенство, то же страстное желание войти в привилегированный круг автомобилистов, держащих путь к тайному блаженству. Когда я вошел в спальню, Каролина Мерседес крикнула: — Не будь они такими бессердечными, они бы улыбну лись нам, пригласили бы к себе в машину! Или, чтобы нас не оскорблять, состроили кислые мины, будто едут не на пикник, а на отпевание покойника. Но эти гуляки хотят4 чтобы мы кусали локти от злости, они нарочно нас дразнят. Это прямой вызов. Ставлю тебя в известность, Хосиин больше я не позволю так над собой глумиться, Я замурую Б* ш себя в этих стенах и не выйду на улицу. Лучше быть за* живо погребенной, чем дурочкой на тротуаре. Я вытянулся на кровати рядом с ней. — Завтра же,— сказал я, притворяясь недовольным,— попрошу автомобиль у Тобиаса Галана. : Моя жена вскочила так порывисто, что матрац затре-. щал, будто в старые добрые времена нашего супружества. Хосито! Значит... Значит, завтра будут завидовать нам. Избавлю читателя от описания восторгов моей супруги. Проникни сюда посторонний наблюдатель, он решил бы, что это наша первая брачная ночь и что меня, робкого- юношу, распаляет страстная женщина. До самой зари Ка-] ролина Мерседес не сомкнула глаз, громко строя планы^ будущего путешествия. Я смертельно хотел спать и умо-f лял ее: | — Погаси свет и спи. Завтра нас ждет дальняя дорога. Но она точно не слышала. — Надену платье в блестках. А в волосы — нитку фаль шивых брильянтов. Самое главное — красиво причесаться. >} Ведь смотрят больше всего на голову. Руку я буду все вре-, мя высовывать из окошка и украшу ее браслетами — они' к тому же станут призывно звенеть. Я то засыпал, то просыпался, но жена продолжала свой I монолог: — Теперь молчи, Хосито. Все темы разговоров прибере^ га для путешествия. Мы должны чесать языком без усталщ! и хохотать как безумные. Только тогда нам станут завидо-| вать. Важен также багажник на крыше, набитый чемода нами. У машины Тобиаса есть такой багажник? Если нетД ты его купишь. Я снова ю засыпал, то просыпался. Каролина МерседеД| потушила лампу, но продолжала свою речь в темноте: — Самое подходящее — взять ракетки для тенниса водные лыжи или лодку. Потому что с чемоданами можвЛ ехать и на лечебные воды. Другое дело — лодка, плывущая по городу на крыше автомобиля! Это все равно что скачу=Г щий по улицам кавалерийский полк. Тут уж все стану;); глаза пялить. Я немного задремал под безудержный поток слов мое| половины. — Ты был прав, Хосито. Жаль, что нас только дво| Кто может равнодушно глядеть на машину, полную хох свою биографию. Имя, национальность и тому подобное, я оставляю на твое усмотрение. Зато я требую, чтобы твои поступки были противозаконными, а совесть — запятнана *, преступлением, о котором ты поведаешь мне со всеми под-* робнОСТЯМИ. ; — Гангстер, это я тоже предвидел. v Никакой не гангстер. Я женщина не для громил^ t Ведь я родилась во Франции, где дамы так изысканны. Ты-> будешь авантюристом, но в белых перчатках. А преступай ление ты совершил в аффекте — убил женщину, так какЦ простое обладание тебя не удовлетворяло. Каролина Мерседес! — Фелисите де ла Бонкарьер, хотел ты сказать. Она была так возбуждена, так одержима своей ролькЦ француженки, что я не посмел возражать. ?J~ Повторяю, мы тронулись в путь. Погода нам благопрж| ятствовала. Вечер выдался ясный, теплый — один из тея вечеров, когда в воздухе словно разлито предвкушений! счастья. Очень скоро на нашем пути появились первые ка-н|| дидаты в завистники. Казалось, все горожане, кроме на пшх соседей, покинули свои дома и теперь гуляли по уза дам или сидели за столиками баров и кафе, расставлен^ ми на тротуарах. Про владельцев автомобилей и говори^! нечего. Движение было такое, как всегда по субботам, более иди менее успешно воевал с «линкольном», но оса рожно держался у края тротуара. — Жаль, что я сижу с этого бока,— сказала КаролиЛ Мерседес.— Как ты думаешь, увидят меня тут? Она уселась как те блондинки, которым она подрав ла,— спиной к окошку. Одна рука, блистающая золота браслетами, была высунута в окошко, а другой она гла 136 меня по щеке, совала в рот карамельки и щекотала за ухом. И все время оглушительно хохотала. От этого напускного веселья мне становилось не по себе. Но моя благоверная, как все женщины,— прирожденная актриса, и когда роль ее увлекает, она отбрасывает всякий стыд. — Любимый,— щебетала она, ероша мне волосы.— Ты все еще не сказал, как тебя зовут. И снова театральный хохот. Обожди,— пробормотал я, жуя конфету.— Не отвле кай меня. Вести этот драндулет — не шутка. Тогда буду говорить я.— Тут она понизила голос.— Осторожно, Хосито. Я запрещаю тебе смотреть на улицу. Новый шквал смеха. — Ты спятила? — взорвался я.— Хочешь, чтобы мы разбились? Она продолжала смеяться как дурочка. — Я только хочу, чтобы ты не смотрел на прохожих,— шепнула она, и от несоответствия между ее словами и бес причинным смехом, от обращения со мной как с незнаком цем меня охватил ужас.— Смотри вперед, но с безразлич ным видом, пусть все считают, что ты правишь машиналь но, а занят только беседой со мной. Почаще оборачивайся ко мне, улыбайся, кивай головой, роняй ласковые словечки. Не надо ничего особенного придумывать. Говори: дважды два четыре. Или пословицу — например: кто рано встает, тому бог дает. Важно лишь, чтобы видели — ты увлечен разговором со мной, а что творится на улице, тебя не тро гает. Красноречие я беру на себя. Она продолжала смеяться и теребить мое ухо. Вести «линкольн» для меня — подвиг, даже в состоянии полного душевного равновесия. Вообразите же, каково это с Фели-сите де ла Бонкарьер по левую руку от меня (напоминаю, машина была выпуска 1933 года и руль находился справа). Сверх того, мне приходилось жевать леденцы, смотреть рассеянно, вспоминать пословицы, вымученно улыбаться, терпеть щекотку и пропускать мимо ушей бредовую болтовню — я слышал лишь несвязные фразы, зная, что правды в них нет ни на йоту. Положа руку на сердце, все это было мне не по вкусу. Я даже стыдился затеянной комедии. Зато моя женушка — вот у кого призвание к сцене! Настоящий'талант! Бедняга почти никогда не выходит из Дому, и ей страсть как хотелось выглянуть в окошко, но она самоотверженно не сводила глаз с моего профиля. 137 Я восхищался ее выдержкой. Язык ее молол без передыпн кж, и через каждые двадцать метров она сигналила — словом, потела вовсю. Она не отступала от своей роли, и видно было, что не отступит. Поистине, охота пуще неволи! — Моя мать была танцовщица в «Фоли Бержер»,— несла она околесицу, пытаясь грассировать для вящего сходства с образом. Но так как французского она не знает, то вместо «р» произносит «г» — не передаю здесь, что по лучалось, а то еще выйдет какая-нибуд% гадость.— О своем папочке я только и могу сказать, что папочка у меня был. Я его не знала, а мама не была уверена, кто именно из множества ее любовников подарил ей дочку. (Смейся же, Хосито, ради бога!) Я услышал эту мольбу как раз в ту минуту, когда мы заворачивали за угол. Смеяться можно было только надо мной. — ...моей первой любовью был слепец с площади Нигалъ, игравший на аккордеоне. Негодяй вовлек меня в свои темные делишки. Мне исполнилось пятнадцать лет. Я была хороша собой, не так как сейчас, но хороша. И с та кой романтической душой, что рыдала над романами Поль де Кока. (Хосито, скажи что-нибудь!) Я, вцепившись в руль, сказал, чтобы доставить ей удо- вольствие: *s — У этой колымаги легкомысленные тормоза. ^ Каролина Мерседес захлебнулась смехом, и волога|| у нее встали дыбом в фантастическом стиле ГабриэЛй д'Аннунцио. Она продолжила: — Тогда-то я и познакомилась с миллионером. Он вя» бился в йеня по уши и взял к себе во дворец на 6eperj Сены. Я потерял нить ее болтовни. Но, выпустив в меня оч«! редной заряд лихорадочного смеха, она наклонилась и пцдЦ нуяа мне на ухо: — Хосито, взгляни на меня хоть разок. К нам прщ ваны тысячи глаз. Подумают, что мой рассказ тебе не инт| ресен. То был призыв к самоубийству — мы выехали на щЦ спект Сан Мартин! 4 Тут только начались всерьез наши мытарства. 5Keei кая действительность открылась мне во всей красе. Mi лет я не покидал своего квартала и не сидел за рул<| Давно уже Аргентина состояла для меня из приго! 138 I Пуейредон с его обитателями, включая меня самого. Теперь же я был внезапно брошен в гущу города, где царил закон джунглей и все были готовы сожрать друг друга. Я не преувеличиваю. Улица, как зеркало, отражает физиономию страны. Водители автомобилей давали о ней точное понятие. Те, кто посильвей, давили слабых; шустрые издевались над неуклюжими. Никто не хотел ничем жертвовать, не согласен был ждать ни минуты. Никто не соблнь дал правил движения и элементарной воспитанности, не говоря уж о тонкой вежливости. Все рвались вперед, обгоняя и оттесняя других; в результате еОвдалаеь ужасная пробка, и мы все застряли намертво. Общее несчастье, в которое каждый из нас внес свою лепту. Любой ценой выбраться из этого клубка, оставив за собой поле брани, усеянное трупами! Да, сидя в «линкольне», я понял, что мы — народ, владеющий искусством обоюдных притеснений. А лучшее свидетельство нашего ума — умение подставить подножку ближнему. Чтобы выжить — и это хуже всего,— надо приспособиться к таким бандитским обычаям. Со мной — а я воплощенная любезность и водитель осторожный — обращались беспардонно. Все считали своим неотъемлемым нравом обгонять меня. Я уж не говорю о красавцах за рулем крупных машин и об этих дерзких мошенниках, таксистах, но даже сопливые мальчишки, от горшка два вершка, нахально старались вытеснить меня вон как досадную помеху. Будь на то их воля, я все еще торчал бы на углу, глядя, как мимо меня катит машина за машиной. Пришлось отказаться от хороших манер ж самому становиться драчуном Либо пронырой — в зависимости от обстоятельств. Знаю, чтб подумают многие читатели. Разве мы с женой не были символом загнивания Аргентины? В чужом автомобиле, она — поддельная кокотка и я —- поддельный гангстер, всех обманывая, разыгрывали счастливчиков и богачей и держали путь в несуществующий Порт Счастья. Да, в этом печальном образе воплотилась вся наша история. Но, до мозга костей аргентинец, я ринулся вперед вдоль строя фонарей. Мое самолюбие и страх перед насмешками взяли верх над совестью. До меня долетали обрывки фраз неутомимой Фелисите: Едва немцы взяли Париж, они мне предложили.., (Хосито, ради всего святого, приласкай меня.^ В день освобождения я находилась в своем дворце.., (Хосито, не сквернословь. Тебя могут услышать.^ 139 — Наконец я отплыла в Америку... И только на улице Гаоны она сердито фыркнула, села прямо и воскликнула: — Довольно! Я взглянул на нее краешком глаза и обнаружил, что маска француженки слетела, открыв подлинное лицо Каролины Мерседес — лицо тех ее злосчастных дней, когда она была не в духе и затевала ссоры из-за пустяков. — Что с тобой? — спросил я с чистосердечным уча стием, подозревая истину. Она тяжело дышала. — Устала тащить ношу одна, вот что, со мной. Никто и пальцем не шевельнет. Я кажусь себе чучелом. Конец. Я попытался внушить ей, что наша затея безрассудна. — Каролина, нельзя же притворяться... Она прервала меня, осатанев: Нет, можно! Надо лишь немного воображения и не много доброй воли. И притворяться в меру. Разве тебе не приятно ехать в автомобиле и быть в таком чудном обще стве как мое? Приятно-то приятно. Но от этого до... До чего? Разве трудно улыбаться, отпускать время от времени ласковые словечки и слушать увлекательную автобиографию Фелисите де ла Бонкарьер? Всякое счастье требует театральности, справедливо говорят французы. Но ты не желаешь играть. Ни капельки. ЛадноГ Конец. Если хочешь, мы... Довольно, я сказала! Нечего больше кривляться. Пусть весь Буэнос-Айрес знает, что мы чета брюзгливых стариков, которым уже нечего сказать друг другу. Что мы не едем в Порт Счастья. Не едем даже в Херли '. Мы едем в богадельню. Да нет, и не в богадельню, а прямпком на кладбище, где мы сами себя похороним в общей могиле. Когда моя жена взбеленится, она не знает удержу и все переворачивает вверх дном. Она не только топчет собствен^ еыо надежды, но готова разрушить все, что их породило, t все, что минутой раньше было для нее прекрасной действи-' тельностью. — И надо же было додуматься — взять это старое коЩ рыто, похожее на похоронные дроги! Те, кто путешествует удовольствия ради, мчатся со скоростью бог весть сколько! километров в час на своих обтекаемых машинах: Никто 1 X е р д и пригород Буэнос-Айреса. 140 нас не смотрит, ни одна живая душа. А завистью и не пахнет. Все над нами потешаются. В этом дурацком платье я выгляжу бездомной нищенкой. А ты — старым педиком. Нечего зря стараться. На роду нам написано глядеть, как мимо проезжают ряды автомобилей. Наша судьба — тротуар. А вовсе не Порт Счастья. Теперь она всхлипывала. Я попробовал взять ее за руку, но не тут-то было — мои собратья по несчастью требовали нажать на акселератор. Я ограничился нежным призывом: — Каролинита! Она что-то буркнула и снова села боком, только на этот раз спиной ко мне. — Не разговаривай со мной,— взвизгнула она.— Пусть все думают, что ты силком тащишь меня в публичный дом. Я невольно рассмеялся. — В публичный дом Порта Счастья? Тебе бы это подо шло,' Фелисите, а? Плач перешел в рыдания. — Боже милосердный! Он еще дразнит меня моими са мыми заветными мечтами! Я благоразумно промолчал, что было кстати вдвойне: мы доехали до конца проспекта Диаса Белеса, и поворот меня ужасал. Когда опасность миновала и мы очутились, если не ошибаюсь, на улице Гальо, движение стало не таким оживленным, и я рискнул предложить: — Хочешь вернуться домой? Она не ответила. — А может, зайдем в бар выпить гранадину? Заодно щегольнешь изящными серебряными туфельками. Опять молчание. Каролина Мерседес уже не плакала, но сморкалась что было мочи. Вдруг она сорвала с себя ожерелье из поддельных камней и швырнула его в окошко. А я — будто по сговору — проделал то же самое со шляпой. Тогда моя жена сняла серебряные туфельки и все украшения с платья. Я испугался, как бы она и их не выбросила. Но она отвела им место на заднем сиденье. В мгновение ока мы прикончили кокотку и гангстера. Между тем мы пересекали проспекты или, лучше сказать, гоночные дорожки. То были, сдается мне, Корьентес и Кордова. Я храбро дал газу, что навлекло на меня непристойную ругань коллег, а старик «линкольн» весь так и затрясся. Каролина Мерседес, не меняя позы, вполголоса напевала, равнодушная к осаждающим нас опасностям, будь то даже катастрофа — прошедшая, настоящая или 141 грядущая. Заметив вдали новый поток автомашин, я решил; пощадить увальня «линкольна» и свернул на поперечную улицу, которая показалась мне тихой. Примерно с час мы плыли по воле волн, то есть ехали| наобум. Я не интересовался названиями улиц — лишь бы| они были пустынными. Жара не спадала. Меня не клонило! в сон. И впрямь — ехать в автомобиле лучше, чем сидеть| в качалке на тротуаре или потеть меж липких простынь.| Надо было использовать «линкольн» на все сто — кто зна-| ет, одолжит ли мне его Тобиас Галан еще раз. ТеперьЗ когда я чувствовал себя за рулем уверенней, нас ожидала| тысяча чудес. Вернуться домой с еще теплым трупом Ф&1 лисжте было бы опасно. Лучше подождать, пока Каролина Мерседес примирится с тем, что мы не едем в Порт Сча-j стья и никто нам не завидует. Пусть отыщет иную пре лесть в нашей скромной поездке по городу. Я предоставь ей дышать воздухом в кварталах, состоящих сплошь из| жилых домов. Тут ее любовь к изучению нравов могла най,4 ти себе обильную пищу. Но вольно мне было так думать. Когда по моим расчет! там мы оказались в квартале Белъграно, Каролина пере-*| стала мурлыкать и пробормотала: Вот счастливчики! Кто? .— Я не к тебе обращаюсь. Кто же все-таки счастливчики? Те, кто живет в этих7домах, Дома шикарные, правда? Не в шике дело. Эти люди не слоняются по город^ как мы. Даже отсюда видно, что они счастливы. Как ты это определила? Они увлечены беседой, смеются, принимают госте или празднуют какое-нибудь семейное торжество. А нек(3 торые преспокойно обнимаются и целуются у всех на ви/i Но никто не глядит на улицу. Мир может провалит в тартарары, а они будут жить как ни в чем не быве довольные собой. — Ну, насочиняла! — Насочиняла? Постучись в дверь — тебя не BnycfЦ Кричи, что умираешь — не подадут стакана воды. """ этих эгоистов неизвестные люди с улицы — просто в| навоза. Будь они культурней, они наслаждались бы св? счастьем втихую, а не выставляли бы его напоказ. Все о| распахнуты, все лампы зажжены, а хозяева и гости он 142 венничают, не "боясь чужих ушей, И все для того, чтобы мы лопались От зависти. Притворяются, что не замечают нас, подлецы. Я не знал, смеяться мне или плакать. Каролина Мерседес? Ведь ты говорила то же самое об автомобилистах! Тютелька в тютельку! Да, теперь я вижу, что глубоко заблуждалась. Са мая горькая мука — глядеть в темноте с улицы на ярко освещенный дом/где счастливые жильцы веселятся и не удостоят едущих мимо даже взглядом. А ведь знают пре красно, что мы на них смотрим, мы, мокнущие под дождем, бездомные сироты в непогоду. Не хочу быть отверженной. Завтра мы тоже откроем все окна, зажжем все лампы и будем прогуливаться по столовой. Я — в несколько вы зывающем дезабилье, а ты — в смокинге. Хосито, довольно скитаться как голодные псы. Поехали домой. Мне хотелось провалиться сквозь землю! Моя жена уже не глядела в окошко. Она снова уселась прямо и снова дала простор бредовым измышлениям наподобие жрицы, изрекающей предсказания. — Я опять — Фелисите де ла Бонкарьер. Живу в не большом дворце, завещанном мне одним из 'моих любов ников. Ты будешь приходить по понедельникам, а прочие дни будут отведены другим мужчинам. Мы будем поми нутно чокаться бокалами с шампанским. Впрочем, от шам панского у меня изжога. Но можно взять такую минераль ную воду, которая пенится. Издали ее примут за самое дорогое шампанское — ведь оно тоже бесцветное. Купим радиолу и будем крутить пластинки. Смотреть на улицу запрещено. По улице идут те, кто следит за нами и завиду ет до колик в животе. Мы будем целоваться, стоя у окна. Она продолжала бормотать, словно медиум, говорящий с духами, в то время как я, не зная, где мы находимся, и не желая узнавать, погрузился в собственные мысли. — Столовую придется обставить заново. Завтра же куп лю себе кружевное дезабилье с шелковыми лентами. И с большим вырезом, чтобы видна была нарядная грация. О деньгах не заботься, Хосито. Мы заложим дом и прода дим мебель из других комнат — из тех, что не выходят на улицу. Лишь бы прохожие под окном думали г какая роскошь и как счастливы эти двое — целуютед ж пьют шампанское! Вдруг она оборвала свой рассказ, выпрямилась и огля* нуласъ вокруг, 143 — Хосито,— шепнула она.— Где мы? Что это за квар тал? Останови, бога ради. Я затормозил, и мы стали осматривать местность. Перед нами была узкая улочка. Она вилась как горная тро^ па, и ее пересекали кривые переулки. Ни единого фонаря на крутых, опасных для жизни поворотах — сплошной мрак кругом. То было гетто, кошмарный слив нечистот Буэнос-Айреса. Повсюду, насколько хватал глаз, тянулись бесформенные массы лачуг, хижин или черт знает каких строений — разобрать это в кромешной тьме было невозможно. Как на зло, и луны на небе не было. Повсюду царила гнетущая тишина. Куда мы заехали? В какую-нибудь заброшенную Реколету ', обреченную на разрушение? Клянусь, то был ад без грешников, и даже черти из него сбежали! Не верилось, чтобы в городе были такие трущобы. На минуту я подумал, что, проведя ночь без сна, мы грезим. Чтобы побороть страх, я решил сострить: — Знаешь, где мы? — сказал я.— В Порту Счастья. Ты была права, Фелисите. Погляди на кабачки, бордели и лав ки с контрабандным товаром. Вот только моряка нет, ко торый бы захотел тебя изнасиловать. Так-то они поощря ют туризм! И я закатился смехом сумасшедшего. — Не городи вздор! — выдавила моя жена, напуганная] сильнее меня и вовсе нерасположенная шутить.— Уедем] отсюда. Я попытался сдвинуть с места «линкольн», Безуспеш-1 во. Драндулет издал предсмертный хрип и больше не отзывался на все мои манипуляции, словно мертвец, не впем-^ лгощий плачу родственников. Не скрою — нервы мои сда-*| ли. Вдобавок Каролина Мерседес обрушила на меня граД| упреков. — Только безмозглый дурак мог взять у Тобиаса Га- лана такого «силача». Я знала, что добром это не кончит*! ся. И надо же — застрять на пепелище? Зачем ты приаеа меня сюда? Нарочно, чтобы загубить мою радость! Почему женщины в трудную минуту всегда ищут, кого бы свалить вину? Мы, мужчины, пытаемся помоч$ горю, а они, в каком бы отчаянье ни были, не премш задать нам головомойку. То ли чувство справедливости й| дает им примириться с неизбежным и они обязателыя 1 Реколета— кладбище на северной окраине Буэнос-Айр0^ 144 должны потребовать кого-нибудь к ответу, то ли привычка верховодить в семье побуждает взвалить ответственность да другого. Не знаю. Я все еще пытался оживить труп «линкольна», а жена яшыняда меня без устали: — Поделом же тебе. Иди теперь ищи такси. Пешком я домой не пойду, даже если придется торчать здесь неде лю. Даже если сойду с ума. Но вдруг из кладбищенского мрака вынырнули привидения. Тридцать, пятьдесят или десять тысяч призраков (мгге было не до счета) молча и быстро наступали на нас, отделившись от стен хижин. — Выходи, Каролина! — крикнул я, открывая дверцу «линкольна». Моя жена опрометью выскочила из машины. Мы побежали куда глаза глядят. Но Каролина была босиком и скоро поранила ногу стекляшкой. Услыхав ее вопль, я вернулся, чтобы помочь ей. Охваченные ужасом, обнявшись как два мученика перед казнью, мы стали свидетелями зрелища, которое я опишу в самых общих чертах, потому ч го испуг и тьма не позволили мне рассмотреть подробности. Привидения накинулись на несчастный «линкольн», как туча саранчи па молодые початки маиса. Свершив в одну минуту свое черное дело, банда исчезла так же быстро и бесшумно, как появилась. От нашей громоздкой машины не осталось ни винтика. Не осталось даже запаха керосина. А уж о сокровищах Каролины Мерседес нечего и говорить. Мы хотели выбраться из лабиринта, но не могли найти выход. Мы шагали и шагали, но навстречу нам все время попадались одни и те же могильные склепы. Моя жепа жаловалась, что стекляшка отрезала ей пятку — явное преувеличение,— и, боясь поранить другую ногу, отказывалась идти быстро. Наконец, выбившись из сил, мы опустились на землю и без сна провели так остаток ночи. Когда рассвело, я сообразил, где мы находимся. Я подумал обо всем, что с нами произошло, и о том, что еще случится, если мы вернемся домой, где Фелнсите будет дразнить прохожих кружевным дезабилье. От этих мыслей что-то оборвалось у меня в душе. Каролина Мерседес пыталась бунтовать, но я настоял на своем. С тех пор мы-живем здесь. Приветливая чета боливийцев отвела нам половину хижины. Моя жена, позабыв про Фелисите, потеряла даже свое законное имя Мерседес — 145 все зовут ее просто донья Каролина. Потеряла она и тщ$» славие. Надо видеть, как воюет она в общей кухне! Я из* вестей всем как дон Хосито Санчес и работаю каменщи* ком. На работу меня устроил боливиец. Этим трудом я не только зарабатываю деньги, но лечусь от ревматизма и прочих болячек. Итак, наше воображаемое путешествие в Порт Счастья завершилось в этом поселке, который по злой иронии на>-зывается Порт Нищеты. Не хочу никого поучать, но мне кажется, что судьба преподала нам хороший урок. НЕТ Скорее во сне, чем наяву, я подумал о том, что гдет к концу еще один год, третий год, без нее. И день начался тяжело, безрадостно, с болью в душе. Я должен был ждать вечера для свершения в полном о щ-ночестве ежегодного торжественного ритуала в честь своей любви. С утра мне приказали отнести бумаги в одно общественное учреждение. Перед зданием, где оно размещалось, за решеткой из тонких прутьев зеленел ровный газон. Ожидая, когда принесенные мною бумаги проделают положенный им путь, я развлекался тем, что прогуливался по усыпанной красным кирпичом дорбжке. Сопровождая маленькую девочку, полную тихого сиротского изумления перед открывшимся ей миром, мимо меня прошествовала монахиня. Подходя к зданию, она задержала на мне свой взгляд. Разделявшее нас расстояние было столь незначительно, что я успел заметить тонки» черты ее лица и маленькую светло-коричневую родинку над верхней губой. Она была молода, и, возможно, взгля t ее всколыхнул мою тоску о запоздалой и так и не обретенной любви. Я пристально смотрел на монахиню, пока та удалялась, а она, ответив мне ясным, чистым и отсутствующим взг.р дом, прошла по тротуару вдоль решетки, перешла улиц/ и скрылась, не повернув головы. s Вечером я отправился на вокзал. Избранное мною для торжественного ритуала место может показаться странным. Но таков я — весь в себе, сосредоточенный на своем одиночестве и на своих чувствах. Однако и мне необходимо что-то, что оживило бы воспоминания, и это что-то — 0е руки, коснувшиеся моих, когда поезд тронулся. 147 Сегодня же, в третью годовщину моей одинокой любви, среди вокзального шума и гама я никак не мог повторить те нежные слова, которые придумал для нее. Ведь для того, чтобы они зазвучали, я должен был целиком сосредоточиться на своих переживаниях. Тогда я решил подняться на перекинутый через пути мост, связывающий платформы. Вечер был прохладный, мост, похожий на длинный, темный коридор, казался безлюдным. Взбежав по трем лестничным пролетам, я увидел женщину, видимо кого-то ожидавшую. Хотя, пройдя мимо, я мог бы оказаться в одиночестве, мне все же было непри-» ятно, что здесь кто-то есть. В этот особый для меня вечер мне никого не хотелось видеть. Я спустился на другую платформу и прошел по ней да самого конца, туда, откуда рельсы уходят вдаль. Потом вернулся. Женщина стояла на том же месте. Совершенно отчаявшись, я понял, что не смогу oi даться своим мыслям, и, закрыв глаза, очень тихо произнес: «Аманда...» Потом прошептал то, что предназначалось ей, и только ей. Но все же, как я ни сгарался не обращать внимания на происходящее вокруг, сосредоточиться мне не удавалось и призрачная близость ускользала и рассеивалась. Я отправился домой. К стоявшей на мосту женщине подошел какой-то мужчина. Они сошли по лестнице впереди меня и смешались с другими живущими на этом свете людьми. Что это? Все ушло, гаснут воспоминания? Да, да, во мне что-то исчезало, дока я возвращался в центр города. Ведь пройдя всего несколько кварталов, я уже стал воспринимать окружавшую меня жизнь. Сначала я услышал разговор трех женщин, только что закончивших работу на кухне в каком-то ресторане. Они сами об этом говорили. Вернее, две говорили, а третья напевала себе под нос. Я подумал, что она, как никто другой, наслаждается тем, что наконец закончен трудовой день. Потом меня остановил приятель и заговорил со мной. Я ответил ему. Как поживаешь? Хорошо. Очень рад. А ты как? Хорошо. 148 Вот и все. Приятель убежал — подходил его автобус. Но я понял, что нахожусь среди живых людей и такой же яшвой, как все. В каком-то магазине я купил тянучки для детей моей сестры. Войдя в дом, я сообразил, что они, должно быть, давно спят. Сестра работала — в доме раздавался стук швейной машинки. Я положил конфеты перед сестрой, Она оторвалась от работы и, повернувшись, чтобы поздороваться, кротко, с благодарностью посмотрела на меня. Больно было видеть, как она, хотя бы просто взглядом, благодарит меня за такой пустяк. Уже два года, как мы были так одиноки: она, я и дети. Поэтому я думал обо всех нас не иначе, как о маленьком сообществе, объединенном обстоятельствами и, конечно же, добрыми чувствами. Она спросила: Ты очень устал? Очень,— ответил я. Да, да, ты очень устал... Она сказала это с такой любовью, с такой жалостью ко мне, что я и в самом деле ощутил ее материнскую заботу. Тогда я подумал, что именно с ней-то и мог бы поговорить об Аманде, вот сейчас, когда меня вновь охватила тоска. Но тоской своей я был горд, и это помогало сохранить мою безответную и лишенную будущего любовь. И я промолчал. Спустя четыре дня, когда я пришел домой обедать, возле замолкавшей в этот час швейной машины;, там, где я неравно положил конфеты, лежало на мое имя письмо. Оно было от Аманды, письмо от Аманды, адресованное мне впервые в жизни. От Аманды!.. Чтобы удостовериться в этом, мне даже не надо было вскрывать его — я прекрасно знал каждую черточку ее почерка. Среди своих бумаг я хранил вырванный из блокнота листок с домашним заданием, которое она мне когда-то дала списать, а я пе вернул, то ли просто так, то ли по забывчивости, в общем, не знаю почему, ведь в школьные годы я и представить себе во мог, что буду ее любить, и так любить! «Дорогой друг!..» Такое заурядное обращение мне, полному ожиданий и предчувствий, показалось пленительным. Она писала, что прошлой осенью прервала учебу на предпоследнем курсе. Прервала, чтобы выйти замуж. Я об этом 149 уже знал. Все стало мне известно тогда же, прошлой осенью, но не от нее. Один мой знакомый, вернувшись в наш город, рассказывал об обручении нашей общей приятельницы. Я слушал, делая вид, будто все это меня совершенно не касается и не волнует. Когда он кончил, я почувствовал себя так, словно был побежден в бою. В бою, что шел в моей душе. На какое-то время потеряв рассудок от сознания невозвратимой утраты, я долго думал, как мне поступить. И придумывал самые невероятные планы, чтобы расстроить эту свадьбу. Однако единственными простой выход мне в голову не приходил: рассказать ей о моей любви. Правда, все это происходило в то время, когда я более всего боялся серьезной ответственности. И тогда я смирился с тем, что эта ужасная свадьба неотвратима, а узнав, что, она состоялась, успокоился, возомнив, что образ девушки, которой не суждено было стать моей невестой, все равно будет всегда принадлежать мне. Веру эту я сохранил в тайниках своей души, а жизнь, как это ни парадоксально, превратила меня в доме моей овдовевшей сестры в доброго отца семейства. В письме Аманды ничего не говорилось, зачем я ей понадобился. Между тем я неотступно думал об этом. Мне хотелось докопаться до истины, и в своих письмах я побуждал ее объясниться, но она ни единым словом не выдала себя. Никогда она не упоминала мужа, будто он и вовсе не существовал. Посылая в неделю два письма, , я получал в ответ тоже два, а если посылал три, то и мне почтальон приносил три. Ответы не задерживались, она писала письма чсразу же по прочтении моих листков, так что (переписка стала живым диалогом. , Однажды, не в силах долее сдержать свои чувства, я излил ей в письме самое сокровенное — правду о своей, любви. А излив на бумаге, подумал, что признание нринад-, лежит уже не мне, а Аманде. Положив листок в конверт,1; я, чтобы вдруг не передумать, отнес его на почтамт ъ< тот же вечер. j Как обычно, ждал ответа дня три-четыре. Я пере-5 ашд каждый миг бегущих суток. Наконец письмо пришло,! и я понял, что мое признание не было ни принято, ни»-отвергнуто. 150 Тогда я стал умолять. Умояял, чтобы она сказала хоть что-нибудь, пусть 0то будет суровый приговор или слова прошаяжя, но я пожму, как мне жить на этом свете, где все зависит вт нее. Через три дня я получил от Аманды жхнверт, в котором лежала маленькая фотография. Она во мне все перевернула, воодушевила, вселила веру ж силу. Было ли это ответом? Нет, но надежды я не терял. Диалог наш прекратился — скорее всего потому, что я молчал, решив подготовиться к поездке: взял отпуск па службе, достал деньги, заранее заказал билет на поезд. Ее я нж о чем не просил, ни к чему не хотел обязывать. Только пусть ждет меня, но не на вокзале — это такое суетливое место — и не в своем доме. Пусть черкнет мне всего два слова, чтобы я до своего отъезда знал, где и в котором часу мы встретимся. Она назначила мне свидание в кондитерской на улице, обсаженной такими же огромными тополями, как в нашей провинции. Я заметил это, подойдя ближе, и очень обрадовался, что такая важная для нас встреча произойдет под сенью могучих деревьев, всегда вызывающих возвышенные чувства. Она ждала меня на еще безлюдной в этот час ягеррасе небольшой кондитерской, где стояло двадцать — тридцать столиков. Здесь мы и должны были увидеться. Теперь только несколько незанятых столиков разделяло нас. Сердце замерло, когда я ее увидел. Она спокойно смотрела на меня. Так добро, безгрешно смотрят с картин мадонны, прижимая к груди младенцев. Подходя к ней все ближе и ближе, я спрашивал себя: что скажу этому лику, этому взгляду? Какие слова смогут выразить мои чувства? Она сидела за столиком, прямо, торжественно» с приветливой улыбкой. Я же, охваченный неведомым доселе чувством, подошел ближе и упал на стоявший напротив нее стул; между нами был только столик. Я взял ее руку, покоившуюся на белом мраморе, и дважды произнес желанное имя: «Аманда... Аманда...» О, боже! Как она была потрясена, увидев меня таким. В глазах ее стояли еле сдерживаемые слезы. А я, как признание в любви, повторял и повторял ее имя. В ответ она прошептала мое имя, вырвавшееся из глубин души, я 151 8наю, знаю это потому, что шепот смешался с рыданием. Потом я услышал, да, да, услышал: «Любимый...» Я вскочил со стула, она тоже привстала и, оказавшись в моих объятиях, все шептала: «Любимый... Любимый...» В голосе ее слышалась такая нежность, такая любовь, но любовь навсегда утраченная. Я же, прижимая ее к себе, с отчаянием как бы спрашивал — почему? И тут увидел ее изменившуюся располневшую фигуру, и все понял: разлука неизбежна. Через час — всего один час, который был самым прекрасным и самым грустным в моей жизни,— мы прощались, прощались без слез. Я дотронулся до ее руки, по* коившейся на белом мраморе, крепко, очень крепко сжал, и мы печально, но мужественно улыбнулись друг другу. зов Конца нет этим историям — только пиши. Взять хотя бы того человека на мосту Сааведра. Мне теперь кажется, нет дела важнее, чем написать о человеке с моста Сааведра, который стал мне по-настоящему родным и близким, думаю, по многим причинам, а главное, после того, как, позабыв о благоразумии и осмотрительности, которые вообще-то мне присущи, я сунул нос куда не следует. «Брат, брат по самые печенки»,— решил я тогда, и мне захотелось сказать ему об этом: так вот положить руку ему на плечо и сказать. Вот что пришло мне в голову, когда я полез не в свое дело, а ведь минутой раньше, сойдя с автобуса на проспекте Майпу, неподалеку от моста Сааведра, я и думать не думал о том чудаке, а он был там, на своем обычном месте, и вел передачу, жарясь на полуденном солнце, лишь наполовину укрыгый тенью газетного киоска... Однако я должен рассказать по порядку о том, что делал, как передавал и что передавал чудак с моста Сааведра, которого однажды мне вздумалось назвать братом, но я так и не сказал ему про это, а в другой раз не сказал ему же: «Знай, я и весь мир отлично слышим твои позывные, все твои наиважнейшие послания победно покрываюг волны эфира и, ясные, пламенные и ликующие, достигают слуха всех мужчин и женщин на свете, в первую очередь слуха прекрасных женщин, у которых такие же прекрасные глаза и такие же прекрасные зады, как те, что неспешно или стремительно, величаво или слегка подрагивая, проплывают по тротуару проспекта Майпу, абсолютно безучастные к нам; и все прекрасные женщины на свете, услыхав твои послания, долетевшие до них по волнам эфира, в тот же миг расцветают в улыбке и переполняются J53 волнением, их прекрасные глаза увлажняются прекрас-| нешпими слезами, и все они начинают грезить о волну-' ющих посланиях, которые шлет им молчаливый человек, пристроившийся за газетным киоском возле моста Сааведра». Вот что я так никогда и не осмелился сказать чудаку с моста Сааведра, имени которого я не знаю, и потому вся- ' ыш раз, думая о нем, говоря о нем или сравнивая себя с ним, я поневоле называю его «тот человек с моста Са- аведра» или говорю вместо имени «чудак с моста Сааведра», и никак иначе. А если кому-то вздумается спросить, какой он был из себя, я отвечу — мужчина лет пятидесяти, то виду бродяга, лишь по внешнему виду, почти всегда добавляю я, потому что в нем угадывалось былое величие; в особенности был он небрежен в одежде, надо думать, вследствие своей тяжелой, изнурительной и непрерывной; работы, которую судьба на него взвалила и о которой я позднее расскажу. Однако его сходство с бродягой нару-. шала немыслимая короста, из лака или туалетного мыла, которой, должно быть, для форсу были покрыты его заса- ; ленные и выгоревшие вихры. Но, повторяю, вовсе не его сходство с бродягой, не его. натлы, не два-три окурка, которые в редкие минуты пере-1 дышки он доставал из порыжелого мешка, а потом пускал! на самокрутку, невозмутимо и ловко сворачивая ее из! квочка газеты, хранившейся в кармане,— конечно же, во-1 все не это побудило меня назвать братом человека с моста! Сааведра, мое желание было вызвано скорее его нелепым,! бредовым занятием, о котором я уже сказал, а теперь мне| хочется добавшь, что свои послания он передавал с утра! и до ночи, летом и зимой, в стужу и в самое пекло, когда! плавились плиты тротуара, всегда с одного и того же ме-,| cia — позади газетного киоска, на тротуаре проспекта "Майпу. В краткие минуты отдыха оп сворачивал себе си|| гарету и выкуривал ее, разглядывая орудия своего труда| или что-то подправлял в своем богатом хозяйстве, состоя! шем, в основном, из передатчика, замызганной кошел! набитой подобранными возле магазинов коробками, да ei огрызка карандаша, который он держал в левой ру^ а закончив писать, закладывал за ухо шикарным и в то время естественным жестом, которым в былые времена и голяли в автобусах разбитные кондукторы. С помощью таких вот инструментов он трудился уплотненному графику с восьми утра и до восьми вече| 154 пока проспект Майпу кишел людьми, которые сновали взад и вперед, толпились, теснились и толкались, глазели на витрины, стояли в очередях, ехали в автобусах, торговали газетами, чулками, барахлом, приспособлениями для вдевания нитки в иголку или для ровного разрезания свеклы и моркови; пока киоскер болтал с мойщиком стекол, а боливийка, сидевшая на корточках в двух метрах от него, с улыбкой предлагала лимоны и чеснок; пока автобусы, едва его не задевая, катились мимо, моторы ревели, оглушительно вопили клаксоны, резкая вонь из рыбной лавки ударяла во все носы на свете, и время от времени проходила к кладбищу похорбнная процессия; пока яркая реклама и объявления в витринах уверяли, что «цены снижены», и «невиданный выбор», и «почти задаром»; пока самые прекрасные задницы проплывали и проплывали мимо, сотрясая воздух своим победным, захватывающим подрагиваньем,— иными словами, пока вокруг чудака с моста Саатведра пузырилась, искрилась, исходила криком целая вселенная, он, словно отгородившись от всей этой прекрасной, бурлящей и порочной жизни на проспекте Майпу, без'устали передавал свои послания. Свои настойчивые, упрямые и одинокие послания, которые он сначала пясал огрызком карандаша на одной из картонок, что были у него в кошелке, а затем с помощью передатчика отправлял парить или скользить с головокружительной быстротой, словно на тобоганах, по герцевым волнам, пока эти послания не достигнут слуха всех на свете мужчин и женщин (само собой, только прекрасных), или же, кто знает, лишь некоторых стратегически важных центров где-нибудь в Лондоне, Касабланке или Багдаде, а может, единственного всемогущего центра приема, этакого беспредельно мудрого уха, которое собирает, расшифровывает и незамедлительно передает к исполнению все его срочнейшие послания, без чего вся вселенная, включая неугомонный проспект Майпу, давно бы погрузилась в леденящий душу хаос и отчаяние. Все это я лишь воображал себе, потому что, без лишних слов, нужно заметить, что по всем приметам передатчик, легкий в обращении и практичный, не мог послать шифровку дальше торговавшей лимонами боливийки; говоря иначе (подчеркиваю, по внешни^ приметам), аппарат не передавал ни шиша, потому что состоял из проволоки, за*-гнутой на конце, да осколка стекла, о поверхность которо* го человек с моста Сааведра ритмично постукивал, не отрда 155 ваясь от исписанной картонки, дабы не пожертвовать и буквой в передаче, длившейся чуть больше или меньше получаса. И эта большая и неизменная продолжительность, из-за моего незнания азбуки Морзе, наводила меня на мысль, что послание таит шифровку, которая позднее будет переведена, с помощью особых кодов, на вульгарный' язык людей; или что чудак с моста Сааведра повторяет свое послание сто и более раз, дабы быть уверенным, что единственный и всемогущий центр приема в самом деле его услышал и истолковал, как положено. Как я сказал, это был просто осколок оконного стекла, несмотря на долгое пользование хранивший с одного боку остатки замазки; а также сильно искривленная проволока^ загнутая под прямым углом, что позволяло ритмично и четко выстукивать ею о поверхность стекла. Так было внача^ ле, но со временем аппарат совершенствовался: появилось массивное, скошенное по краям стекло, наверняка изго-^ товленпое в мастерской, безупречно прямоугольное и как-; раз по ладони; форма и конец проволоки также менялись,^ а в один прекрасный день проволока превратилась в слож-| ную изящную металлическую деталь с пружинками, по-| зволявшую при самом легком к ней прикосновении извле-1 кать из стекла ритмичный и ровный перестук, без сомне-| иия, значительно более эффективный, чем на прежних| несколько визгливых моделях. Все ото привело к тому, что я вдруг увидел в чудаке! с моста Сааведра почти что коллегу и захотел назвать его! братом, потому что без труда представил себе, как он ноча-1 ми терпеливо прилаживал к металлической детальке пе-1 весть откуда взявшиеся пружины, как он бродил по свал-1 кам и помойкам в поисках подходящего стекла и как под! конец добрался до стекольной мастерской, где с угрюмой! н непонятной робостью попросил вырезать нужное стекло,] срезать под углом края, отшлифовать их, и вот в руках! у него очутился отлаженный, превосходный аппарат, ко-1 торым он теперь с удовольствием, но без тени тщеславпяЛ пользовался весь свой долгий плодотворный день, в тече-| ние которого он слал депеши из-за газетного киоска наЧ проспекте Майпу, Его трудовой день был долгим, потому что работа на| чиналась спозаранку и заканчивалась затемно, и так дев-f за днем, если только хватало картонок, в противном еяй чае человек с моста Сааведра отправлялся на поиски этй| важных материалов — первых носителей его посланий; 156 ) и вскоре возвращался с кошелкой, которую распирало от разноцветных картопок, и теперь он мог без забот и волнений продолжать трудиться. Я уже сказал, что на одно послание уходило от двадцати пяти минут до получаса, а затем использованная картонка тщательно рвалась на мелкие кусочки и выбрасывалась в сточный люк и лишь иногда, в особо важных случаях, бережно пряталась в кошелку, а оттуда, из заветного вместилища, извлекался новый, пока не запятнанный, девственно чистый листок, способный сразу же принять четыре-пять строчек больших, квадратных и твердых букв, нацарапанных огрызком карандаша, который тот человек доставал из-за уха и которым орудовал быстро и на совесть. Это были какие-нибудь "четыре-пять, максимум шесть строчек из букв больших и четких, наползающих друг на друга, наверное, печатных, а в самом низу красовалось нечто вроде подписи. Он сейчас же принимался передавать текст с картонки, зажатой между стеклом модели «люкс» и ладонью левой руки, в то время как гибкий металлический аппаратик, ловко управляемый пальцами правой руки, победно выстукивал о поверхность стекла, превращая в бесчисленные точка — тире, точка — тире непостижимые для меня слова, посылая их по густой гриве эфира к приемникам человечества, а быть может, и к единственному всеведущему уху, которое, благодаря этим посланиям, могло в один миг помешать всеобщему облысению вселенной и проспекта Майпу. Эти четыре-пять строчек, уверенно выведенные левой рукой, были неразличимы с того места, откуда я смотрел, и потому особенно загадочны, а мне, повторяю, виделось нечто позорное, бесстыдное и бог весть какое в том, чтобы подойти к тому человеку сзади и с деланным равнодушием прочитать текст его посланий. А ведь это не составило бы труда, потому что полная его самоотдача работе и одержимость делали излишними всякие предосторожности, хотя выбранное им место — небольшое пространство между металлической стенкой (фирмы «Сельтас») газетного киоска и краем тротуара, а также тщательно продуманная поза достаточно скрывали его манипуляции от плывущего по проспекту человеческого стада. Так или иначе, долгое время я противился желанию заглянуть в листки чудака с моста Сааведра. Дело в том, что для меня заглянуть туда, постигнуть текст его наверняка ахи- 157 нвйских посланий было все равно, что выставить на в? общее обозрение самую суть его безумства или, иначе rejj веря, застать его голым, или же, того хуже, за кривляние» перед зеркалом или мастурбацией; это последнее сравне нпе не вполне произвольно, если смотреть в корень, поте му что наверняка что-то тут было — в этой одинокой Щ взаправдашней коммуникации, в этом прятанье Посреди толпы, словно он пытался скрыть неизлечимый норов' в этом игнорировании и непризнаваниж пульсирующей, н« угомонной и порочной жизни на проспекте Майпу, которому вновь и вновь проплывали самые прекрасш задницы планеты. Так или иначе, долгое время по причинам, которь можно было бы обозначить как стыдливость и уважен! к чужому безумству, я ни разу не посмел подойти и ув! дать вблизи ето картонки, однако при всем том, заметй| издали удивительную нашлепку из мыла шеи лака и владельца, который жарился на яростном солнцепеке мерз так, что у него сжнели и дрожали руки, и sce-rai не переставал что есть духу отстукивать по стеклу, повт ряю, при всем том я не раз в нетерпении спрашивал се? что же может быть в этих картонках, какого дьявола дасъ они чудаку с моста Сааведра, заставив его позабыт и жару, и холод, и женщин, ж даже жизнь, которая, iq* кот-пройдоха, кружит вокруг него, и касается ненароко| и трется, а он тее выказывает ни малейшего желания ок| нуться в ее прекрасное коловращенье, как любо! благ намеренный член общества. И тогда я брался придумывать разные таинственна тексты, которые, чудилось мне, теснятся в не иначе ка чокнутой башке человвка с моста Сааведра. Тексты, кот,| рые могли быть чем угодно: настойчивой просьбой о вс врате денег, взятых в долг и прикарманенных вороват! шурином, и задушевной беседой со всевышним о прег| шениях и пороках презренного рода людского; и, конеч тут могла быть неотвязная и жалобная мольба к подавшие ся счквартиры бабенке: «вернись, вернись, я все прда или что-то наподобие этого; мог тут быть и дерзкий выа брошенный поди знай какому начальнику или чинов| уж наверняка подонку из подонков, с требованием о€ ниться, которое, само собой, заканчивалось угрожаю! «попомнишь». Так, не без некоторого усилия, я все больше смиряй со своим неведением, пока не случилось то, что дол 158 было случиться: по причинам, которые я попытаюсь изложить ниже, меня сильнее обычного разобрало любопытство, и, отбросив всякую стыдливость и уважительность, точно вор, я подошел и заглянул в загадочные картонки. Помнится, близился конец года, был канун рождества, и на проспекте Майжу больше обычного толклись люди. Еще помню, едва перевалшю за пвлдеш,у стояла адсжая жара, и я немжего перебрал на одной та скучных обязательных попоек с еоелужжщамж. Возможно поэтому, когда, елегка пошатываясь, я сошел с автобуса ж увидал на другой стороне того человека, я, сам tofo не ведая, прямиком направился к газетному кжосжу. Я ветаж столбом перед чудаком с места Сааведра е той развяаноетью ж бездумностью, которые свойственны подвыпившим, и уставился на него. Очевидно, он заметил мое присутствие, потому что взглянул на меня украдкой, отклонялся за колонку я спокойно продолжал передачу, лишь прикрыв картонку ж аппарат порыжелым мешкож. Тогда, быть может, раздосадованный ето поведением, к сделал то, что благоразумие много раз мешало мне сделать, а именно: развернулся, проскользнул в толпе, появился, без особых предосторожностей, с той стороны, где он не мог меня увидеть, и заглянул. И вот когда я заглянул, жогда я узнал, потрясенный и взволнованный, содержимое тех картонок, тогда-то у меня ж возникло желание положить руку ему на: плечо и назвать его братом, прокричать ему те слова «брат, брат по самые печенки», дать ему знать, что мы все понимаем чрезвычайную важность его работы, что без его постукиваний, разгоняющих воздух со стойким рыбьим запахом на проспекте Майпу, вселенной чего-то недоставало бы, может, она даже распалась бы, наподобие горки из консервных балда, и увлекла бы за собой в катастрофическом падении весь этот беспечный и немыслимый мир на проспекте Майпу. Потому что увиденное мною, пока я пробирался за газетным киоском, пристраивался за сгошой у того человека и тянул шею, чтобы получше разглядеть картонку,— увиденное мною на картоне с желтой изнанкой, зажатом между ладонью левой руки и стеклом, не было ни просьбой о деньгах, ни обращением к богу, ни бешеным вызовом, еж жалобной мольбой, обращенной к женщине; это было нечто совсем иное, вроде бы даже вовее ничто: какие-то бессмысленные каракули, мешанина из налеза- 159 ющих друг на друга спиралей и углов, куча мала из дуг* рацкпх загогулин, которые только с большого расстояния! и при моем слабом зрении да больном воображений оС-ретали отдаленное сходство с вытянутыми в строку буквами. И вот именно в тот момент, как никогда остро, я ощу-| аил желание назвать его братом, хлопнуть по плечу и сказать, что мы с ним — родные братья, а после — произнеси нечто вроде признания или исповеди, пока человек с моста! Сааведра, абсолютно безразличный к взглядам, который я бросал на него,— наверное, братским, ласковым или заЦ говорщическим — будет отстукивать под яростным полу! денным солнцем. Мое отчаянное признание никогда не было услышано человеком с моста Сааведра, потому чтс на самом деде у меня не хватило духу дать волю тому без| >держному потоку слов, родившихся в полуопьянении| В этом потоке можно было различить: вот, брат, единст| венное, что мне осталось — сволочные вопли, отчаянш невыносимый вой о помощи. Вот ты, с твоим нескончаем! тук-тук-тук, ты рьяно отстукиваешь на своем аппаратик^ темное послание, которое, само собой, никто не разберет| ты далек от жизни, сказал бы я, да-да, ты кладешь свов жизнь на несуразное, никчемное дело. А вот я, с ношу паршивым одиночеством, и моей великолепной неприкаян! иостью, моим неврозом, моей полестней лет; я сочиняв истории, тук-тук-тук, выстраиваю слова рядами в попыт-| ке отыскать, при помощи абсурдного подражания жизш таинственные точки соприкосновения, потайные сообща* щиеся сосуды, редчайшие звуки, способные родить аккор? слиться с другими, тоже редчайшими, звуками и отозва| тъся, завибрировать в ближнем, пусть на самую малув долю секунды. Не слишком ли это мудреный способ достз чаться до другого, спросите вы, и будете сто раз правь мудреный, и абсурдный, и ненормальный, и ахинейскщ да ведь, пожалуй, единственный, что у нас остался. Тольк| эта направляемая фанатичной и упрямой рукой струш тепла, бьющаяся о поверхность стеклышка, тук-тук-т> или о лист бумаги, тук-тук-чтук, в надежде, что, бог вна| по какому закону преобразования теплоты, она, эта те| лота, превратится в другую, в простую, нормальную и п| редаваемую теплоту, а значит, стоит звать, стоит, тыся раз стоит, отстукивать аппаратиком по стеклу, клавиши»! машинки по бумаге, тук-тук-тук, словно стучишься адве5 к соседу, а не в свое паршивое одиночество позади газе 1QO яого киоска на проспекте Майну, и не сволочные вопли о помощи отбиваешь ты, а безумный призыв переделать жизнь. И слова бьются о бумагу или стекло — а ну, как хотя бы из одного высечется, не знаю каким чудом, желанная искра, родится подходящая для аккорда нота, некий потайной,, сообщающийся сосуд? Тук-тук-тук, летят упрямые телеграммы, только пиши, и слова, дорогие, ненавистные слова, и истории — абсурдные, поразительные, бередящие душу истории. Такие вот, как эта. 6 Аргентинские рассказы НА КРЫШЕ Говорят, что я альбиноска, потому что ресницы у меня совсем белые. Но все же волосы-то рыжие, только, может быть, слишком вьющиеся. Кожа тоже очень белая, и никак я не могу загореть, чтобы хоть веснушек не было видно. Полдень, час сьесты, я всегда провожу в бассейне на крыше и все равно только чуть-чуть краснею, исклки чая, конечно, некоторые места. На днях я поступлю так же, как эта, с шестого этажа,— буду купаться голышом. Она, пока барахтается в воде, заставляет меня сторожить у шахты лифта — единственного входа на крышу. Не знаю, зачем это нужно, я думаю, никому не интересно нодсматри-вать за такой старухой — как окунется, становится похожей на мокрую курицу. Перевернется несколько раз — и шлепается в воду краснокожей задницей, как у обезьяны в зоопарке. Бассейн принадлежит восьми хозяевам. Не думаю, что найдется в Буэнос-Айресе еще один такой дом, и не только из-за бассейна, а скорее из-за жителей этих апартаментов, из-за нас,,живущих в этом доме, в том числе и нас с дедом. Официально он в нашем доме портье, но это только так говорится, на самом деле все я: слежу за отоплением, за горячей водой, собираю квартплату и отвечаю за парад* вый вход, в особенности после двух часов ночи. Большинство жителей нашего дома, когда возвраща-ются, или в замок никак не попадут, или говорят, что! ключи забыли... Редко, кто открывает сам. И всем в доме я нужна, и все меня должны терпеть.; Целый день я ворчу, а им вроде нравится, когда плохс относишься. Мое окно выходит во внутренний двор, и я конца только и слышу свое имя. А отвечаю каким-нибудь! ругательством — жалко, что мне стыдно его написать. Moi 162 дед говорит, будто им это потому нравится, что я еще маленькая. А по правде — так я уже все знаю. Все. Забыла сказать, что ходила в школу до пятого класса. И, как вы уже догадались, единственно чему я выучилась, так это писать. ч «Какое гадкое воображение у этой злой девочки!» — сказала наша учительница, когда я написала сочинение на тему, придуманную мной: «Кот, которого выкинули в шах-* ту лифта». А я объясняла, почему так сделали. Действительно, мне всегда хотелось убить кота, жившего на четвертом этаже, которого нам подкидывали жильцы на время отпуска или когда отправлялись в Европу. Все это я пыталась объяснить учительнице, но она ничего не хотела слушать. Деда я не вижу целыми днями — он еще и бармен в клубе Любителей породистых лошадей. Совсем близко от нашего дома. Точнее сказать — у нас в подвальном этаже. Говорят, по воскресеньям он жульничает со ставками на скачках. И называют его как-то странно: «дерево», «деревце», «головешка». Может, поэтому его и не выгоняют отсюда. Все с ним советуются, особенно утром в воскресенье. Кроме того, существую я. Ну скажите, в каком еще доме вам будут открывать дверь в два часа ночи? Кто так ловко, как я, сможет подражать чужим голосам, когда просят ответить по телефону? «Нет, сеньор уехал за город, он вернется в воскресенье», «Нет, сеньора еще не приехала, возможно, будет после семи». А кто станет одалживать им деньги? Да, да, я и деньги одалживаю. Я уже говорила, что собира» плату за квартиру. И никогда ни деду, ни кому-либо на администрации не сказала правду о сумме счета. Я умею исправлять двойку на шестерку, а ноль — на девятку. Я врунишка и хитрюга. Вот потому я сумела утаить довольно много денег — хочется купить небольшую лавочку и торговать зимой мороженым, таким, какое гото* вит повар у жильцов с седьмого этажа. А теперь, так как моя жизнь совсем неинтересная, я хочу описать, что случилось со мной недавно. Потому что всегда есть или найдется что-то, о чем хочется написать или рассказать. Постараюсь сделать это, как в книгах, чтобы можно было перечитывать. Еще я постараюсь писать без ошибок и не повторять одни и те же слова. Буду следить и не напишу «длиныпе» вместо «длиннее». Это мне не трудно. Я ведь говорила уже; 6* 163 единственное, чему я выучилась в детстве,— это писать и еще считать. Мне хочется описать все со стороны, будто пе со мной это произошло. Тогда, возможно, я правдиво опишу события и дни, которые несмотря ни на что стали самыми прекрасными в моей жизни. Бассейн в пашем доме занимает почти всю крышу. Раздевалки закрыты яркими цветными шторами, а у скамеек возле бара ножки раскрашены полосками разных цветов. Говорят, во всем районе Норте это единственный дом с плавательным бассейном на крыше. Однажды в полдень во время сьесты Альберто Грамахо, Клаудиа Лоррен и их друзья — они не из нашего дома — поднялись на крышу. Клаудиа живет вместе с бабушкой на четвертом этаже. Случалось, она меня приглашала к себе, чтобы я изобразила чей-нибудь голос по телефону. Старуха, то есть ее бабушка, целые дни проводит за игрой в карты. Часто она возвращается ночью, еще позже, чем Клаудиа. В чем-то жизнь у нас с Клаудией схожа: дед мой прибирает денежки, которыми бросаются такие вот старухи, как ее бабушка, но в конце концов все то же самое — обе мы одиноки, она на своем четвертом, а я в при-вратницкой. Прислуги со всего подъезда говорят, что Клаудиа и Альберто проводят всю ночь на крышах, как кошки, а днем делают вид, будто не знают друг друга. А все же из дома они всегда выходят вместе, как сообщники. И зачем это нужно? На крышу ребята притащили тромбон, ударные, контрабас, саксофон и трубы. Музыка началась с четырех часов вечера и продолжалась всю ночь. А в следующие дни уже и вовсе не прекращалась. В привратницкой телефон не умолкал ни на минуту. Весь тот вечер я провела, поднимаясь и спускаясь в лифте. На всех этажах умоляли заставить их замолчать, но толькоJ родители двоих ребят решились подняться на крышу. Я жеч напрасно старалась уговорить безобразников,— казалось,! мое присутствие их еще больше раззадоривает. — Хватит кривляться, сопляки паршивые! — кричала| я, но они не обращали на эти слова никакого внимания Иногда я не видела на крыше никого: они скрывались! в раздевалках. Или валялись друг на дружке. Лучше и н€ описывать все, что было там, наверху, в эти первые часы. 164 В десять вечера бабушка Клаудии послала за ней гувернантку; та в ужасе спустилась вниз с воплями: «Не* нормальные, ненормальные, они с ума посходили!» А эта, с шестого, предложила подняться на соседнюю крышу и оттуда через отводную трубу для воды проникнуть в бас-* сейн (да, лучше написать слово «бассейн», а не «лягушатник»). Но все понимали, что это безмозглая затея. Видели бы они еще, как эта дурища купается голы-» шом... В одиннадцать поднялась первая группа родителей. Чудно писать слова «группа» и «родители», но так и было: все они трусы и поодиночке идти не решались. Когда родители появились возле двери лифта, справа, Клаудиа влезла на балюстраду, вытянула руку, стараясь удержать равновесие, и закричала: — Если вы сделаете еще один шаг, я выброшусь, кля- нусь, выброшусь! Остальные тоже взобрались на балюстраду и стали бегать под грохот ударника. — Мы все выбросимся, все, к черту... к дьяволу!.. И родители попятились. Будто увидев какое-то страшилище, они пулей кинулись вниз по лестнице. В продолжение всей ночи лифт поднимался только до седьмого этажа, а оттуда по лестнице родители взбирались на крышу и подсматривали из-за двери. Стоило только ребятам их обнаружить, как они вновь со смехом и криками взбирались на балюстраду, а музыка становилась еще пронзительней и резче сменялась — то слышался писк флейты, то гремели ударные, как в цирке перед решительным сальто-мортале, а ребята не переставали плясать в такт однотонной мелодии. Я им таскала — и меня это развлекало — фрукты, пиво и даже вино, а родители, да, да, сами родители, посылали со мной торты, пирожные и банки консервов. — Бедненькие, они, наверное, голодны. И кто их на доумил сотворить такое! Дьявол, дьявол, не иначе! И я не спрашивала ребят, когда и как они думают покинуть крышу. Родители же кричали: — Хватит, хватит, пошутили и будет! Все они устроились на пятом этаже. Но вот кто хотел атаковать крышу, так это родители ребят из других домов, а нашим-то преступление не казалось таким уж страшным: в конце концов они у себя дома. Под большим секретом старшие советовались по телефону и даже позвонили 165 доктору, а потом и ректору коллежа — священнику, он очень молодой, почти совсем юноша. Я все время хохотала, сидя на краю бассейна, смеялась над их танцами и пируэтами, над объятиями и/ поцелуями, которыми они обменивались. — Мы спустимся, когда нам захочется. В общем, можно и здесь провести всю жизнь. Зимой мы спрячемся в душевых. Всю ночь в доме светились окна. — А Мариэтта будет носить нам еду. Она нас прокор мит. На следующий д«нъ родители решили нанять вертолет, чтобы спустить на крышу ректора. Но испугались, ведь это могут увидеть, а лучше, чтобы никто ничего не знал. Кроме того, ректор сам не решился лететь на вертолете; он появился у единственного входа на крышу, откуда и повел свои нравоучительные речи. Ребята его заметили сразу же и вновь принялись за свою игру — влезли на балюстраду. Я подумала: «Они слишком много выпили для таких штучек!» — и почувствовала себя так, будто ответственна за них*- Я снова принялась ругаться, но и слов-то плохих не могла вспомнить. Слезайте оттуда, кривляки... Больше не принесу вам ничего. Пальцем не шевельну, умрете тут с голоду. Надоели мне уже... Мариэтта, Мариуча, прости нас! Ты что, хочешь нас предать? Мариэтта, Мариуча, скажи, зачем нам спуска ться? А с другой стороны меня одолевали вопросами родители: Что они делают? Что едят? Ничего им не носи, ничего! Но они умрут с голоду! Вот голодом-то и надо их взять,— возражал кто-то. Нет, нет, никогда. Это — никогда. Береги их, бере ги, Маржэтта. Да они в конце концов спустятся. Просто с ума сошли. Надо их оставить в покое, забыть. Но ждать ни у кого не хватало терпения. На третий день мне уже тоже не хотелось уходить с крыши, Я веселилась вместе со всеми. В тот вечер я сняла платье и надумала броситься в воду в одной комбина- Ц 166 ции — наплевать мне было, что увидят мое тело, сплошь покрытое веснушками. Я первая издали заметила бабушку Клаудии и эту, с шестого, и насторожилась: они устроились гораздо ближе, чем обычно. Спокойненько уселись на балюстраду рядом с единственным входом на крышу. Я говорю «спокойненько», потому что, увидев, как они сидят с деланным безразличием на самом краю балюстрады, мне сразу стало ясно, насколько фальшивы их улыбки. Что правда, то правда — это выражение на их лицах я не забуду, пока жива. Ребята подбежали к ним, чтобы заставить itx уйти. Наверное, оттого, "что здорово вылили, они колебались, прежде чем вспрыгнуть на балюстраду. Я сразу почувствовала, что все взоры обращены ко мне. Да, мне очень хотелось бы уметь писать так, как Жак Делиль, чтобы я могла рассказать о том, что прочитала в эти минуты в их глазах. Виноват во всём тот парень, который играл на ударных, хотя потом он передоверил все Альберто. И уж если говорить правду, ото он виноват, Альберто, он поставил меня на балюстраду, а я и не защищалась. Я могла бы сцепиться с этим мерзким гадом, который грохотал на ударных, но с Альберто Грамахо — никогда. У нас с ним были особые отношения, такой странный обмен — я передавала ему украденные у деда сведения о скачках, а он отдавал мне серебряные бумажки от сигарет, я продаю их на вес. — Мы ее сбросим, если вы приблизитесь, мы ее сбро сим...— услышала я, как будто речь шла совсем не обо мне. Но родители начали наступление. Открыто, без колебаний, они наступали. Ребята не успели даже вскочить на балюстраду. На этот раз никто не кричал и не умолял, родители просто наступали: ведь это я стояла там. Ребята переводили взгляд с меня на родителей и не могли понять, почему они продолжают наступление. — Мы ее сбросим, еще один шаг — и сбросим. Мне хотелось закричать: «Прыгайте и вы тоже, и вы...» Но я была вне игры. И вдруг к нему, к Альберто, обратились со словами приговора: - — Толкни ее, ты ближе всех там стоишь. Толкни... Просто так палачом не станешь. Кому приятно быть сыном гробовщика или ответственного за электрический 167 стул? И Альберто не по своей воде решил щелшуть меня по икрам. Я в отчаянии смотрела на него. У меня не было сил отодвинуться, я понимала, что приговорена. Никогда не забуду его взгляда. Очевидно, он надеялся, что я, свернувшись, окажусь на карнизе. Поэтому, не спуская с меня глаз, он исполнил приказ и ребром ладони стукнул меня под коленку. Я упала, как сказала, на карниз. Сколько я там пролежала, не знаю. Никто не решался подойти поближе, а может, ждали, пока мое тело шмякнется о мостовую. Сознания я не потеряла. И дождалась, пока меня подняли... Альберто и тот, что играл на флейте. Я слышала крики, вопли, оскорбления, но меня ничто уже не трогало. Одних ребят отправили за город, а других — в исправительные школы. Девочек на некоторое время увезли к бабушкам. Альберто с отцом уехал в Соединенные Штаты. Я все это время провела в госпитале «Фернандес». Но это неважно: я опять в нашем доме. Дед мой пред почел ни во что не вмешиваться. ^ Дни стали похожими один на другой. В доме ничего не случается. Воду из бассейна спустили — говорят, будут ремонтировать. А по ночам мне кажется, я слышу грохот ударных и лай тромбона. И я не знаю, жива ли вообще? В газете я прочитала, что за человеческий глаз предлагают один миллион песо,— нельзя же и сравнивать сердце с глазом! А все же желающие не находятся, даже близорукие... Я должна чувствовать себя рожденной под счастливой звездой: ведь он все-таки старался, чтобы я не упала далеко, на площадь Эмплио Митре. Он меня очень легко ударил под коленку, точно рассчитал, как раз, чтобы я упала на карниз. Клянусь, клянусь, они не хотели моей гибели. А что они еще могли сделать? Чувствую, что не смогу перечитать этот рассказ: одно дело писать, как настоящие писатели, о других, и совсем иное — о себе самой. В конце концов, думаю, что со мной уже никогда не произойдет ничего интересного, никогда! Ну, а что я осталась кривая, или хромая, или назовите еще как хотите, это уж совсем не важно. ADASTm1 Это случилось в первые дни весны, когда меняются ветры. Старик сидел в патио, и в голове у него проплывали мысли о том, что предстоит сделать летом. Нужно починить мельницу, а потом сарай. Вообще-то лучше бы, пока не наступила жара, начать с сарая, однако важнее мельница. Но, несмотря на все заботы, приближение лета его радовало — радовало, может быть, даже слишком. Такое j-ж сейчас было время: дорога еще не просохла после зимних дождей, но на ивах уже начали раскрываться почки. Старик придвинул стул к глинобитной стене и закурил сигару. Тут-то все и произошло. Он еще закуривал, когда услышал над головой это странное гудение. Только что стих восточный ветер, и тогда-то старик и услышал гудение, услышал очень ясно. Казалось, оно родилось в небе и приближается с запада, из-за дома. Сначала старик не разглядел ничего, однако понял, что старуха услышала гуденье тоже, потому что теперь она вышла на галерею и смотрела в небо. Старик уже поднялся, собираясь вернуться в дом, когда увидел большую птицу, медленно летящую на высоте семи или восьми метров от земли по направлению к дороге. В миг, когда она пролетала над сараем, старуха что-то крикнула, а он увидел на земле черную, крылатую тень, не меняющую очертаний. 1 К звездам (лат.). 169 Сперва ему показалось, будто это птица, потом — что это бочонок с крыльями, а когда летящий предмет скрылся! за соснами, он уже знал: это фантастическое сочетание того и другого с человеческой головой. Кроны сосен были негустые, и пока птица, постепенно^ снижаясь, плыла над их верхушками, казалось, что ветки, хлещут по огромной тени, плавно скользящей между ними. Старик прикинул: сядет чуть подальше, за поворотом дороги. Но, еще над полем, странная птица резющ рывком поднялась вдруг метра на два, на три вверх, и ста-* рику показалось, что сейчас она взмоет ввысь и улетит^ Она ввинтилась в воздух и замерла на мгновенье, распла-j став крылья — казалось, они стали больше и черней, чем| прежде,— а потом повернула влево, заскользила и ее стаде] относить назад, к дому. Старик во второй раз увидел лицо;] совсем белое на фоне крыльев, и бьющие о воздух ладо4 ни — казалось, птица вот-вот ударится о стену мельницы^ Но, когда до стены оставалось не больше метра, невидап-j ная птица накренилась, завертелась волчком и кампе& упала на огород, подняв облачко пыли. Старик уже бежал туда, а его пес Титан, отчаянно лая| рвался с цепи. В тот миг, когда старик перепрыгивал через проволоч-; ную ограду, упавший поднялся среди грядок с помидор рами, и старик остановился как вкопанный — такого челе века он не видел никогда в жизни, если считать, что эт^ в самом деле был человек. Из-за крыльев, шлема и подо^ бия панциря, внутри которого был закреплен механизм; он казался очень большим, но старик, привыкший с одного взгляда оценивать под перьями упитанность птицы; сразу понял, что тело под этими доспехами скрывается маленькое и тщедушное. На человеке были комбинезон, плотно облегавший тело, легкие туфли из дешевой бара-J ньеи кожи или из парусины, пара наколенников и шлем| окруженный валиком,— похоже, пробковым. Глаза его были скрыты блестящими круглыми очками! которые удерживались на голове двумя тесемками, прж| крепленными к заушникам и завязанными на затылке Но удивительней всего был его странный панцирь (спе реди, на груди, из алюминия, а сзади из кожи) и ремн^ с пряжками, пропущенные между ног и под мышкам!| К этим ремням и были прикреплены два крыла из наво щенной ткани, одно из которых сейчас стлалось по земле 170 а другое торчало сломанным концом вверх, как наполовину открытый складной нож. Увидев старика, человек замер в нерешительности. Он был весь в пыли и в крови, но попытался улыбнуться. Старику показалось, что его внимание целиком приковано к помидорам. Потом, переступая медленно и как-то странно, человек двинулся к проволочной ограде, и при каждом его шаге что-то скрипело и скрежетало. Шел он так медленно и необычно потому, что ему мешал кусок ткани с вшитой проволокой, соединявший ноги и похожий, если посмотреть сбоку, на настоящий хвост. Кроме того, вероятно, не все кости у него были целы. Дойдя до середины ограды, он остановился, ухватился обеими руками за столбик и улыбнулся опять. Очки блестели как два маленьких зеркала, и от этого человек выглядел еще более неправдоподобным. По-прежнему улыбаясь, он отпустил столбик, протянул руки к старику и попытался было сделать шаг, но упал как подкошенный. Старик взнуздал гнедого и впряг в двуколку. Потом они со старухой положили туда упавшего вместе с крыльями и остальным снаряжением, и в предзакатном свете старик отправился в путь. Тут снова задул ветер с востока. Человек время от времени принимался стонать, а стоило ему пошевелиться, как снова слышался скрежет. Если бы не это, его можно было бы принять за мертвого. Старик иногда поглядывал на него украдкой, но тут же отворачивался, не в силах вынести вида этих глаз, закрытых зеркалами очков. В городок въехали, когда стемнело, и крыльев, торчащих из повозки, никто не увидел. Перемещая сигару из одного угла рта в другой, доктор Сан-Роман выслушал старика, потом заставил повторить все сначала, но снова так ничего и не понял. Наконец он взял фонарь и, отдуваясь, влез на двуколку. Он внимательно оглядел лежащего, но никакого удивления не выразил. Почесал в затылке (у доктора это ничего не означало) и сказал только: — A, homo volans! ' Человека сняли с двуколки, пронесли, стонущего и хрипящего, через полумрак прихожей, освещенной маленькой 1 Летающий человек (лат.). 171 лампочкой, и положили в большой комнате, где пахло лекарствами. Доктор Сан-Роман снял пиджак, неторопливо засучил рукава и, не выпуская изо рта сигары, начал освобождать пострадавшего от его диковинной сбруи. Снимать панцирь и крылья доктору помогал старик. Кроме ремней и пряжек, там оказалось множество пружин, которых он сначала и не заметил — они были скрыты | в швах и стыках. Они-то и скрежетали — хотя, по-видимому, не только они, но и что-то другое, более сложное и непонятное. Последними доктор снял с человека очки и шлем, задумался, потирая затылок, а потом наклонился, светя фонариком, перебросил сигару в другой угол рта и негромко, позвал: — Аргимон! Он был сгустком боли, и сгусток этот становился все плотнее. Как скопление планктона. Как туча. Но когда водоворот бола его затянул, когда не осталось ничего, кроме нее и далекого, сонного, неизвестного берега, с которого снова и снова окликали его, Аргимона, по имени,— неожиданно родился новый, доселе неведомый ему Басплио Аргимон и взмыл по спирали к одинокому,) но полному бытию. Он слышал шепот вокруг постели, i блуждающий по комнате голос, шаги, переносящие этот; голос с места на место, гуденье мельницы, то очень высо- Ц кое, то низкое, плывущее в прозрачном воздухе, размерен-: ный гул колоколов в час вечерни. Кто-то заглядывал, как в колодец, в его глаза, а вокруг — тишина, мучительная, сжигающая, как невидимый огонь. Но жалкое, щуплое тело, вызывающее насмешки или презрительное сочувст-, вне, вовсе не было подлинным Басилио Аргимоном. День, за днем и год за годом оно служило для того, чтобы носить , в себе подлинного Аргимона, а потом забросить его в вы-4 шину, где он, непобедимый, теперь парил. Там, между не-| бом и землей, он и пребывал сейчас. Все остальное было! поиском во тьме, бесплодным блужданием среди людей! и попытками быть разом и человеком и ангелом,— вока| Басилио Аргимон не разбежался и не прыгнул ввысь. Его жалкое тело осталось там, на земле, но сам Басилио Аргимон... Восточный ветер дышал — глубоко, равномерной ^Человек вошел в воздушное течение и на миг замер в не-Ц in решительности. Но потом крылья взрыли воздух, и его, как молния, пронзила мысль: он Крылатое Существо! Он может летать! Он сотворен, оснащен и предназначен для полета! Сейчас это истина только для него, люди ее поймут потом. Но это Истина. То, что произошло затем, не имело значения, оно касалось только человека, того, земного, которого Крылатое Существо должно было принять в себя и растворить. Эта его часть, только эта, низверглась с высоты на землю. В то время как он падал и, падая, превращался в сгусток боли, он видел, словно сквозь пелену тумана, череду картин, все более и более смутных: цинковую крышу, встревоженное лицо старика, сосны с обломанными ветками, еще не просохшую дорогу, сливающуюся вдалеке с наступающей ночью, и грозные очертания мельницы. А потом картины стали дробиться, тускнеть... Дом доктора Сан-Романа он покинул только через месяц. Казалось, люди позабыли об этой истории. В действительности же они поступили так, как поступали всегда, когда сталкивались с чем-нибудь непонятным: перекроили на свой манер, переварили и отвели случившемуся место в ряду привычных событий, чтобы оно не мешало irti спокойно жить. Сначала то, что Басилио Аргимону захотелось летать, удивило и смутило их. Быть может, окажись на его месте кто-нибудь другой — например, хитроумный выдумщик Планкит, который изобрел собственный пантографический телеграф и рождественский вертеп с движущимися фигурами, а за несколько лет до этого совершил настоящую революцию в садоводстве, предложив для прививки деревьев применять коллодий вместо популярной в те времена мази «Паолони»,— будь это Планкит, никто бы не удивился. По существу, неожиданностью было не то, что кто-то захотел летать или даже полетел, а то, что такое намерение возникло именно у Аргимона. Как и следовало ожидать, в «Японском баре» произошло горячее, хотя и несколько беспорядочное обсуждение случившегося. Планкит, в заводном рождестве которого была, разумеется, и фигурка летящего ангела, утверждал (вероятно, ве без оснований), что летать, механически воспроизводя полет птицы, невозможно. Маэстро Марселетти, директор «Музыкальной школы Перголези», напротив, утверждал 173 1 с некоторой горячностью, что этот фантазер — подлинно творческая личность и что, если бы не воздушные течения, он бы при помощи своего приспособления благополучно спустился с мельницы. Перейдя затем к соображениям более туманным и общим, маэстро Марселетти упомянул об одиночестве творца и тернистом пути художника, а потом, обронив что-то о метании бисера перед свиньями, перешел, как и следовало ожидать, к рассуждениям о высших порядках бытия и о путях духа. Из тона и содержания его речи, хотя он и не сказал об этом прямо, можно было понять, что, говоря о творце, он имеет в виду и себя: «Клуб искусств», приходской хор, благотворительные* концерты и спрятанный, где-то в самых потаенных складках прошлого нежнейший романс, который он сочинил в часы бессонницы к пятидесятилетию городского клуба, а также песнопение, написанное им к празднику по-^| кровителя городка, святого Иосифа Купертинского, тоже были «метанием бисера перед свиньями». Планкит закричал, что это совсем разные области и, во всяком случае, право судить о полете Аргимона принадлежит прежде всего творцу с таким же направлением -Ц интересов, если только можно считать Аргимона творцом. Маэстро Марселетти посмотрел на него сверху вниз, так как уже стоял, и, потряхивая редкими прядями, торчащими на затылке, заявил громогласно, что творческий -гений — это одно, а талант комбинатора — совсем другое. Что этим маэстро хотел сказать, Планкит не совсем понял, но все равно счел себя глубоко оскорбленным и де- Ц монстративно покинул бар, преследуемый громовым голо-, сом маэстро Марселетти, который успокоился, лишь когда пришло время платить по счету. Проблемы этой коснулась (и, пожалуй, еще более ее осложнила) витиевато-напыщенная статья о труде Хуана Альфонсо Борелли «De motu animalium» *. Статья эта, помещенная в журнале «Эль Меркурио», была без подписи, но своим неуклюжим юмором, столь свойст венным Планкиту, выдавала автора с головой. Впрочем, кроме заглавия, «День сегодняшний», никаких пря* мых намеков на полет Аргимона в ней не содержалось. Маэстро Марселетти ответил через неделю не менее^ иносказательной заметкой о балете «Икар», в которой он,| позабыв о том, что главное в музыкальном произведении! 1 О способах передвижения животных (лаг.). ПА все же музыка, ударился в рассуждения о персонаже. Композитору при этом приписывалось намерение, которое едва ли у цего было, а именно — воспроизвести в звуках сугубо технические аспекты полета; кроме того, в вышеназванном музыкальном произведения ухо маэстро Марсе-летти улавливало пророческий смысл, которого там, безусловно, не содержалось. На этом все и закончилось. Через месяц Аргимон, в плаще поверх комбинезона и в легких туфлях из дешевой бараньей кожи, покинул дом доктора Сан-Романа. Почтальон Медина, как всегда, приветствовал его взма хом руки. , Турок Палатидис (на самом деле он был грек, но жители городка почему-то предпочитали называть его турком) чуть заметно кивнул и вроде бы улыбнулся или что-то сказал, обращаясь к кому-то в глубине своей лавки. С араукарий на площади уже сыпалась пыльца, а помост для оркестра был весь в глициниях. Над головой Аргимона между галереей дома, мимо которого он проходил, и высоким, пышным кустом макрокарпуса плавно пролетел певчий дрозд — благодаря своему хорошему знакомству с пернатыми Аргимон узнал его издалека. У него защемило сердце. Он улыбнулся птице и зашагал скорее. Тротуар перед «Японским баром» был заставлен столиками, за которыми одни читали газеты, а другие, и среди них Планкит, лениво переговаривались. Когда на противоположной стороне улицы появился Аргимон, Планкит замолчал, и все, кто с ним сидел, повернули голову и проводили Аргимона взглядом. Он бы предпочел пройти незамеченным, но надо было привыкать к этим настороженным взглядам, к этому внезапно наступающему молчанию. Бурьян перед его домом сравнялся высотой с оградой, а голубые гроздья глициний свисали с карнизов, ка'к венецианские фонарики. Он ухватился за изгородь и потом долго смотрел на дом, не решаясь войти. Что было бы с ним без этого дома? Все эти годы, все эти долгие, безмолвные годы до рождения Крылатого Существа, когда он двигался на ощупь, как в потемках, возвращаясь тысячу раз назад, то ликуя, то чуть не плача,— все эти годы, о боже, остались там, за этой дверью, которую он в один прекрасный день отворил, чтобы выйти из дома с парой крыльев под мышкой. 175 Он перепрыгнул через ограду и, сминая высокую траву, пересек сад. Открыв дверь, он увидел на полу два номера «Амиго де лас сьёнсиас» и один помер «Ла расбн католика». Журнал был просунут под дверь не кем иным, как маэстро Марселей и, который заложил в нем белой карточкой страницу новостей науки и подчеркнул на этой странице красным карандашом два сообщения: одно о том, что в Париже создана постоянная комиссия по практическому воздухоплаванию, и другое — о новом музыкальном инструменте под названием «симфонист»; его, на основе фисгармонии и органа, удалось создать аббату Гишнэ, «простому сельскому пастырю, которому, кроме трудолюбия и упорства, бесспорно, помогало и Провидение» (подчеркнуто двумя линиями). В счастливом совпадении, сведшем эти две заметки на одной и той же странице, маэстро Марселетти явно усмотрел знамение свыше, о чем свидетельствовала надпись, уверенной рукой сделанная на закладке: «Ad maiora nati sumus '. Ваш Марселетти». Аргимон зажег примус и, поставив кипятить воду, стал читать. Потом заварил чай, налил себе чашку и снова перечитал первую заметку, надпись на закладке, статью в «Амиго де лас сьёнсиас» о цветных метеорах, наблюдав- ^ шихся парижскими учеными в последние пятнадцать лет, и опять — надпись маэстро на закладке. Оказывается, он не одинок. То там, то тут, как ныне, так и прежде, он обязательно встречал какого-нибудь одинокого представителя вымирающего, но неистребимого племени мечтателей, которое есть соль земли и к которому по праву принадлежат герои, пытающиеся летать. Он снова вложил закладку в журнал, взял в одну руку чашку чая, в другую — все эти вести и послания из внешнего мира и поднялся по узкой лесенке на чердак, туда, где жил настоящий Басилио Аргимон. Через запыленные стекла пробивался солнечный луч. Усталым, но любовным взглядом Аргимон обвел одни за другим немые предметы, весь этот долгий месяц ждав- ' шие его возвращения: большой стол со стертыми и вы- щербленными краями, милперовскую лампу, словно па-1 рящую в полумраке под опаловым шаром абажура, | 1 Мы рождены для лучшего (пат.). 176 рулоны чертежей, готовальню, верстак, пресс, ртутный барометр, модель жиффаровского дирижабля, сделанную его, Аргимона, собственными руками и подвешенную на потолочной балке, многочисленные сложные каркасы крыльев, скрипящие при малейшем дуновении ветерка, скрепленный проволочками скелет голубя, жаровню, козлы, книги, гигрометр с фигуркой монаха, стоящий на подоконнике, чучела горного жаворонка, дрозда и птички «вижу-вижу», кресло-качалку, оставшееся ему от покойной матери, в котором он читал или думал, а под конец, на рассвете, когда его настигал сон, засыпал. Снимая плащ, он уже критически оглядывал висящий на стене чертеж, испещренный условными обозначениями — точками и штрихами. Именно по нему сделал он последнюю пару крыльев — те, с которыми он упал и которые снял с него доктор Сан-Роман. Он отворил окно. Посреди заросшего травой патио яркими желтыми цветами цвела акация. За «ночной красавицей» почти не видно было ограды. Дальше поднимался темно-зеленый, с металлическим отливом холм. За холмом начиналось небо. Он уже хотел было отвернуться, когда на акации кто-то часто-часто забил крылышками. Блеснув очками, Аргимон просвистал три короткие ноты, одну повыше, две другие — ниже. Все затихло. А потом, с самой верхушки дерева зазвенела повторяющаяся быстрая звонкая трель — словно хрустальные брызги сверкнули в зените уходящего дня. Аргимон начал методично и в то же время рассеянно искать что-то среди книг, рулонов бумаги, потом на верстаке, за козлами; и, по-прежнему пересвистываясь с невидимой птицей, пошарив среди каркасов, за прессом, нашел наконец ее, эту жестяную коробку, взял пригоршню канареечного семени и насыпал в алюминиевую тарелку на подоконнике. Трель спустилась ниже и словно повисла над землей, покачиваясь из стороны в сторону. Чу-ук — здесь, ку-])рик — там. И вот на ближайшей ветке акации показался дрозд. Аргимон ласково улыбнулся: — Перышко, Перышко, фить, фить!.. Птица склонила набок головку и посмотрела на него черным блестящим глазом. — Фить-фить, Перышко, фюить!.. 177 Дрозд прыгнул к самому краю тарелки и был теперь совсем недалеко от его руки. — Фюить-фюить, фюить... Голос Аргимона становился все тише. — А твои друзья? — спросил он шепотом.— Где твои друзья, а, Перышко? И, глядя на чертеж, снова начал напевно: — Перышко, Перышко, фить-фить... Он снял очки, подышал на них, протер- стекла. Потом взял большой лист бумаги, прикрепил его кнопками к стене поверх висевшего на ней чертежа, вытащил из стакана, стоявшего на столе, карандаш, прочертил им в воздухе несколько линий, провел рукой по листу бумаги, словно лаская его, и, помедлив секунду, начал чертить заостренный контур огромного крыла. Над новой моделью крыльев Аргимон проработал всю весну. Замысел был совсем новый, от всех своих прежних образцов и конструкций он отказался. Новый замысел родился у него в те мгновенья, когда он плавно снижался незадолго перед тем, как упасть в огород. Потом, весь этот долгий месяц, он вынашивал свою идею, но неявно, скрытно, в глубинах души. Быть может, именно поэтому, когда он схватил карандаш и замер на миг перед листом чертежной бумаги, в голове его стало тесно от мыслей, и словно какая-то странная лихорадка охватила его, Он почти не уставал и работал без отдыха, начисто забыв о времени, и душа его парила высоко над землей, глаза ослепли для окружающего мира, а слух был обращен внутрь. Иногда перед рассветом, а иногда только с первыми лучами солнца прилетал ангел сна и смежал его веки. Однако вскоре или Перышко, или легкий ветерок с вое-» тока, или, чуть позже, колокола церкви св. Иосифа Купер-» тинского поднимали его с кресла-качалки. Он приглажи вал волосы, опять насыпал на тарелку канареечного се-< мени, медленно, тщательно протирал очки и вдруг, охва-" ченный той же лихорадкой, снова склонялся над чер-ji тежом. с Он отказался от панциря и таким образом смог намно-1 го уменьшить количество ремней, пряжек и пружин. Од-| нако новое было не в простом уменьшении или упрощении», а в конструкции целого — она была другой по своему су->| 178 щеетву. Теперь речь шла уже не о паре крыльев, прикрепленных к кожаному пасшшнжку. Это тяжелое и неуклюжее устройство он заменил совершенно другим — единым крылом, гораздо большим, чем прежние. Оно опоясывало воздухоплавателя, как юбка, а его грудь и руки оказывались над крылом. Хвоста теперь тоже не было, или, точнее, его заменили две небольшие плоскости, прикрепленные к заднему краю крыла, отчего оно стало похожим на поднос. Каркас он решил на этот раз сделать из ясеня, обработав его предварительно, чтобы древесина стала эластичней, кипящими жирами и смолами. Сгибание и сушка дерева заняли довольно много времени, и все это время ему, сжигаемому все той же лихорадкой, приходилось искать себе занятия. За эти дни он скосил траву возле дома, достигавшую уже человеческого роста, приготовил клетки для Перышка ж его друзей и кончил реставрировать двух гипсовых архангелов, охранявших большой алтарь приходской церкви. Прошлым летом он починил святого Иоанна Крестителя, у которого отвалилась правая рука и был разбит нос, ангела с цитрой, стоящего над алтарем в церкви св. Дюсии, край блюдца, в котором лежат глаза святой, и два пальца на ее правой руке — отсутствие пальцев особенно бросалось в глаза, потому что у святой Люсиж они обычно .подняты в благословляющем жесте. Работа над ангелами- и тем более над архангелами, в общем, по понятным причинам, его увлекала, хотя отраженное в них наивное представление о механизме полета противоречило простейшим законам физики. В один прекрасный день, то ли по дороге из дому, то ли на пути к дому, он столкнулся на липовой аллее с маэстро Марселетти — тот, мрачный и сосредоточенный, быстро шел по бульвару. Увидев Аргимона, старик ринулся к нему с распростертыми объятиями; длинные пряди волос у него на затылке взлетали «qual piuma al vento» !« Он крепко сжал Аргимона в объятиях и долго не выпускал, но, как всегда казалось, что, даже обнимая, он думает о чем-то своем и что-то его тяготит — будто видеть мир ему мешает какое-то облако. Потом он взял Аргимона под руку, и они, разговаривая о чем-то отвлеченном красиво 1 Как пух по ветру (иг.) — строка из арии герцога «Сердце красавицы» в опере Дж. Верди «Риголетто». 179 i звучащими словами, прошли мимо «Японского бара». Ни о полетах, ни вообще о чем-либо определенном не было сказано ни слова, однако Аргимон ясно ощутил подспудный ток, текущий от одного к другому,— эту духовную связь и святое братство in musica alque in aere Ч Перед церковью маэстро с ним распрощался, пообещав прислать новый номер «Расой католика» — там излагались результаты исследований падре Секки, изучавшего кольца Сатурна, и была заметка о гальванопластике, тоже, возможно, представлявшая интерес для Арги-мона. __Когда деревянные детали были наконец готовы, Арги-мои, в обществе Перышка, пары дроздов, красногрудки, горного жаворонка, капризной и суетливой сороки и других навещавших его лесных птиц, снова уединился па чердаке. Изготовление новой модели из-за ее сложной и причудливой формы, требовало некоторых технических ухищрений. Помимо нового соотношения частей в конструкции, требовавшего точнейшей их наладки, ее отличало также нечто более тонкое и на первый взгляд незаметное; это-то и было подлинно и глубоко новым. В нескольких словах: идея, рождавшаяся у него в голове и искавшая выхода (сначала — слабый намек, потом — смутные контуры, далее — вид со стороны, объемность и наконец — яркая вспышка, озарение), заключалась в том, чтобы посредством этой единственной в своем роде конструкции добиться большей скорости молекул воздуха над крылом — тогда, по закону сохранения энергии, должно увеличиться давление воздуха на крыло снизу. Иными словами, разность давлений должна неизбежным образом подтолкнуть устройство вверх, и этот толчок освободит его наконец от последнего балласта, последнего, что мешает ему парить в высоте. Это — в теории. На практике же Аргимону пришлось для этого изготовить набор точно прокалиброванных шаблонов и потом по ним сгибать, скручивать и склеивать ясеневые планки, каждую минуту измеряя и проверяя то, что он делал, кронциркулями, штангенциркулями и всевозможными другими измерительными инструмент ами. Здесь: во всем (лат,). 180 Именно этим он и занимался, когда однажды посла полудня из глубины патио до него явственно донесся какой-то шорох. Перышко нрыгпул с подоконника на акацию. Аргимоп высунулся в окно и огляделся, но ничего не увидел. Однако почти тут же шорох послышался опять, и теперь стало ясно, откуда он исходит — из зарослей «ночной красавицы» возле забора. Аргимон высунулся снова и увидел: над изгородью, между темных листьев «ночной красавицы», торчат две мальчишеские головы. Замерев, они уставились на него, а он па них. Наконец он улыбнулся, хотя, быть может, первым сделать это следовало бы им. Потом он нодышал на очки, протер их и снова принялся за работу. Когда, через час, Аргимон высунулся в окно опять, он увидел не только головы, но и их обладателей. Мальчишки уже перелезли через забор и теперь, один сидя на заборе, а другой стоя около, смотрели во все глаза на его окно. Аргимон сделал вид, будто их не заметил. Он насыпал на тарелку канареечного семени, протер очки и, мурлыча себе под нос, отошел от окна. Только раз, незадолго до того, как стемнело, он украдкой глянул из-за двери, выходящей в патио, туда, где он их до этого видел. Но мальчишек уже не было. На следующий день он увидел их по другую сторону дома — они стояли на улице, перед калиткой; а еще через два дня обнаружил их на ветках акации. Ну, уж это было чересчур. Аргимон набрался духу и высунулся из окна спросить, какого черта им здесь нужно. Однако на самом деле он спросил сидящего справа: Тебя как зовут? Хосе. А, понятно — как святого Иосифа Купертинского... А тебя? Марсело. Марсело... Красивое имя. Марсело, Марселино, Мар- селито. Марсело. Хорошо. А можно мне узнать, что вы здесь делаете? Хосе: Мы хотим увидеть, как ты летаешь. Молчание, потом — Аргимон (протирая очки, с напускным удивлением): — Откуда вы это взяли? 181 Марсело: — Мы знаем точно. Аргимон (не зная, что сказать): — Ну, если вы знаете точно, то, конечно... (Он при нужденно смеется). Хосе (показывая на крыло): — ./Что это? Аргимон (показывая на козлы): — Это? Это... мм-м... Хосе (снова показывая на крыло): — Нет, вот это. Аргимон (уже не показывая ни на что): Это? Симфонист. Хосе: Нет, это крыло. И не говори больше глупостей. Аргимон думал, что рано или поздно, ж скорее рано, чем поздно, им все это надоест. Однако и через две недели, когда уже пришло время обтягивать каркас тканью, мальчишки все так же сидели на акации и все так же-серьезно и сосредоточенно наблюдали за каждым его движением. И он наконец капитулировал. Насыпая на тарелку очередную порцию канареечного семени, он сказал что-то по поводу погоды, птиц или акаций и неожиданно добавил, что они могут подняться на чердак когда захотят. Последние его слова канули в пустоту — он еще предостерегающе грозил пальцем, а двое мальчишек уже вихрем ворвались к нему на чердак. Аргимон медленно повернулся, молча их оглядел, а потом, поправив очки, принялся зажигать ламиу. Вот так случилось, что, начиная с этого дня, в услужении у мастера полета Басилио Аргимона оказались двое учеников, Хосе и Марсело, которые и взяли на себя простые, но нужные дела — убирали комнату, наливали чай, насыпали птицам канареечного семени, подавали инструменты, держали ведро с клеем или развертывали эти странные потрепанные чертежи, в которые так часто заглядывал мастер. В ноябре закончили обтяжку, а в день Всех Святых Аргимон впервые вынес крыло на открытый воздух. Пришлось еще переставить на другое место одну из, рулевых плоскостей и укрепить все стыки, но, как бы то, ни было, к последним числам декабря аппарат был готов.^ 182 Из слов, которые ронял Аргимон, можно было заклки чить, что то или другое еще остается доделать, однако на самом деле все было закончено и оставалось только полететь. И как-то ночью, перед самым рассветом, Аргимон погрузил новое крыло на самодельную тележку с колесами от сеялки, положил в мешок свой летный костюм и в предрассветном полумраке отправился на встречу с подвигом. Ни своих учеников, ни маэстро Марселетти он решил в это испытание не втягивать. В одиночестве начал он свой путь, в одиночестве он должен его завершить. Да и вообще присутствие зрителей не соответствовало бы истинной природе этого подвига — совершить его надлежало одному. Он погасил фонарь, в последний раз посмотрел на дом и двинулся в путь. Он решил, что испытание проведет на возвышенной местности на окраине городка — когда-то там был полигон и до сих пор оставались брустверы и траншеи. Если идти через центр, попасть туда можно было за полчаса с небольшим, но Аргимон, по вполне понятным причинам, решил добираться кружным путем. Поэтому, дойдя до угла, он свернул в сторону и растворился в предрассветных сумерках. На востоке ночь дала трещины, и сквозь них уже пробивался свет утра. Последние городские дома, деревья на опушке леса, казалось, невесомо парили над землей, плоские и лишенные тени. По одну сторону от него была ночь, по другую день, и оттого, что он между ними, Аргимон испытывал странное удовольствие, тихую и безмятежную радость. На крыльях этой радости он к спешил широким и решительным шагом, когда вдруг в кони« улицы увидел перед собой две достаточно знакомые ему фигуры. Тележка заскрипела — Аргимон остановился как вко панный. Мастер и ученики смотрели друг на друга насто роженно и хмуро. ' Это было насилие, оскорбление — он снял и протер очки — даже, в каком-то смысле, нападение на него. Ничего этого он, конечно, не сказал, но достаточно было уже того, что он это подумал. Марсело как будто был растерян — правда, может быть, просто потому, что еще на 183 проснулся по-настоящему. А вот у Хосе вид был суровый и даже вызывающий. Это было уж слишком! Так он им и сказал, хотя и без особого негодования: Это уж слишком! Ты нас бросил,— сказал Хосе. Воцарилось глубокое молчание. В этом молчании они пребывали до тех пор, пока крыло не зашевелил налетевший порыв ветра, и тогда все три головы, как по сигналу, повернулись к востоку. Вслед за этим мастер приглашающим движением руки показал на тележку, ученики ухватились за ее дышло, и втроем они зашагали навстречу рассвету. До полигона они добрались, когда уже рассвело. Ветер ровно дул, во всю силу ударяя в брустверы с востока. Аргимон начал с того, что воткнул в землю шест с привязанным к нему воздушным шариком. Затем вынул из мешка летный костюм и отработанными движениями стал его надевать. Сперва он облачился в комбинезон и закрепил штанины на лодыжках и рукава на запястьях какими-то резинками. Потом надел и закрепил очки, на этот раз без заушников — их заменили теперь два шнурка от ботинок. На это ушло довольно много времени. Наконец, сев на землю, он надел пару наколенников и, снова поднявшись на ноги, кожаный шлем с пробковыми прокладками. Так снарядившись, он несколько раз согнул и разогнул в суставах руки и ноги и повертел головой, проверяя, все ли в порядке. В это время зазвонили к утренней мессе колокола св. Иосифа Купертинского. Звон был едва слышен, потому что они находились теперь на месте более высоком, чем колокольня, и к тому же ветер, дувший в сторону собора, относил звук на запад. Аргимон выбрал второй бруствер, потому что у него был ровнее верх, да и сама насыпь была, пожалуй, длиннее. Перед тем, как надеть на себя крыло, он взобрался наверх с воздушным шариком в руке, чтобы определить точное направление и силу ветра. Это заняло у него довольно много времени, и казалось, он всматривается в нечто, доступное только его взгляду. Спустившись вниз, он разбежался и снова поднялся на насыпь, уже бегом. Он бежал большими скачками, широко 184 i разведя руки в стороны, будто поддерживая пэру невидимых крыльев. Мальчишек это привело в восторг. Когда Аргимон спустился с насыпи снова, он был, судя по всему, доволен. Он ничего не сказал, однако улыбнулся обоим мальчикам и потрепал их по голове. Теперь дошла очередь до крыла. Очень осторожно они сняли его с тележки и положили на землю. Аргимон влез в широкое отверстие посередине, и мальчики, взяв крыло за концы, начали поднимать его и подняли наконец на высоту груди Аргимона. Потом, следуя указаниям мастера, они помогли ему застегнуть все ремни и пряжки. Когда с этим было покончено, Аргимон, который стал эеперь похож на настоящую птицу, несколько раз подпрыгнул и согнул в суставах руки и ноги, чтобы проверить, хорошо ли все закреплено. А затем — последняя проверка — большими и упругими прыжками он понесся по кругу. В один из поворотов они увидели, что он улыбается. Он был еще на земле, но уже ощущал напор воздуха, легкость крыла, мягкое подталкивание в вышину. Миг наступил. Аргимон стоял около насыпи, не сводя глаз с воздушного шарика. Обернувшись, он улыбнулся мальчикам, потом устремил взгляд в небо и побежал. Мальчишки бросились за ним следом. Они бежали по склону насыпи вверх и кричали. Огромная птица прыжками двигалась впереди, подгоняемая ветром. Они слышали, как качается и вибрирует крыло, и слышали шаги Аргимона, которые становились все длиннее. Наконец последним прыжком Аргимон, подавляя дрожь, бросился в пустоту. Сперва, поднимаясь вверх, он описал полукружие. Потом, после мгновения неподвижности, когда казалось, что оп вот-вот низвергнется вниз, он, преодолев легкое качанье, нырнул в одно из воздушных течений. И тогда Аргимон поднялся ввысь. Медленно и величественно Басилио Аргимон поднялся ввысь и понесся по невидимым волнам к востоку. Они кричали ему с насыпи и махали руками, но последовать за ним не могли. Наконец огромная птица взмахнула крыльями, мягко повернулась и, подчиняясь ветру, проплыла высоко над их головами. — Аргимон, Аргимон! — кричали они, гонясь за скользящей по земле тенью. Но Басилио Аргимон слышал только гуденье ветра. 185 Новость пробежала но городку мгновенно, словно искра! но пороховому шнуру. Свидетелями полета оказались не| только двое мальчишек. Его видели ташке какой-то кре-1 стьяшга и коммивояжер и, что, пожалуй, было важней все-| го, сам доктор Сан-Роман — он возвращался от больного домой в двукблке п наблюдал полет прямо е дороги, разма-J хивая бичом и жуя сигару. Аргимон приземлился на пустыре за своим домом, таг что, когда туда прибежало полгородка, он уснел уже снято с себя крыло и появился в дверях такой же незначнтелЦ ный, как обычно. Казалось, маэстро Марселетти вот-вот взорвется от вое торга. В шляпе, жилете ж пелерине, с тростью в руке, oi возглавил шумное шествие от оркестрового помоста щ площади до самого дома Артамона. Шествие это, вполн| естественно, проследовало мимо «Японского бара», за ок| нами которого смутно маячили чьи-то лжца. Короче говс ря, это был день триумфа. Когда прошла неделя и поутихли первые восторги, ко» пания Планкита перешла в наступление: поверить кре стьянину, так он видел не только летящего человека, п| и души грешников, терзаемые в аду, привидения и огощ ки на болотах; свидетель-коммивояжер куда-то исчез; н| мальчишек, не говоря уже о том, что они сопляки, влияе Аргимон. Итак, крепко держится на ногах только докто1 но и то, так сказать, в переносном смысле, потому что прямом не раз бывало, что удержаться на своих конечна стях он че мог. Конечностях, разумеется, нижних — витщ ватость стиля и тяжеловесность иронии выдавали Пла^ кита. Маэстро Марселетти контратаковал сжато и энергичн<| Он предлагал, чтобы двенадцатого января, в годовщш просветительского общества, житель городка Басилио А| гимон совершил испытательный полет, спрыгнув с крыи мельницы в присутствии как священника, вира и шлицей ского инспектора, так и прочих уважаемых и заслужЦ вающих доверия прихожан. Были сомнения, споры, и наконец стали заключать^ пари. Сеньор Атилио Марони обязался увековечить сой тие на фотографии, использовав для этого аппарат сам| новой модели. Аргимон, который, пока все это происходило вог него, не произнес ни слова и ни разу не спустился со свй го чердака, где был занят теперь усовершенствована! 186 рулевого устройства, сказал наконец, что назначить для полета точную дату нельзя — все зависит от того, какая будет погода и, особенно, ветер. Он очень похудел и пожелтел и сейчас, разговаривая, мелким почерком записывал что-то на висящем на стене чертеже. Планкит потер руки и, задыхаясь от ярости, закричал, что это пустая отговорка. Побывав несколько раз у Аргимона, маэстро Мареелет-ти, снова оказавшийся в одиночестве., объявил, уже не так восторженно, что произойдет это до или после двенадцатого января (не так уж важно, когда именно), но Басилио Аргимон поднимется на мельницу и оттуда полетит в небо. Если нужно, он, маэстро Марселетти, может даже в этом поклясться. Прошло не только двенадцатое января — прошло еще несколько месяцев, а Басилио Аргимон не подавал признаков жизни. Половина людей в городке уже усиеда о нем забыть, когда в один прекрасный день ( а точнее, в праздник святого Бенито Лабре, в третье воскресенье апреля) до компании болтунов, сидевших в «Японском баре», донесся с улицы какой-то шум, и вскоре их глазам представился фантастический персонаж в черном комбинезоне, паре наколенников и кожаном шлеме. Бледный от гнева, Планкит вскочил на ногн: — Аргимон! И правда, это был Аргимон, хотя нужно было вглядеться, чтобы узнать его. Позади него, на повозке, которую за ним везли, лежало то самое, похожее на бочонок и на крыло, о чем большинство жителей городка знало только понаслышке. Старший из мальчиков тянул за дышло тележку, а другой нес воздушный шарик, привязанным к суровой нитке. День настал! Сеньор Атилио Марони побежал за фотоаппаратом, а маэстро Марселетти нагнал всех, когда они уже подходили к мельнице напротив гостиницы «Унион». Сначала на крышу подняли крыло. Потом туда взобрались оба мальчика и наконец Аргимон. Маэстро Марселетти потребовал, чтобы ему дали подняться тоже, но Арги- 187 мону и священнику кое-как удалось уговорить его отказаться от своего намерения. На крыше Аргимон поднял вверх шарик на нитке — проверить ветер. Ветер, довольно сильный, дул порывами; Он бы предпочел ветер менее сильный, зато более ровный и постоянный. Аргимон попробовал пробежать от середины крыши до| самого ее края. Между тем толпа на тротуаре перед гостиницей всё росла и теперь с недобрым любопытством наблюдала за каждым его движением. Аргимон, остановившись после первой пробежки у кра} крыши, тоже посмотрел на толпу. По существу, он сейчас впервые заметил их, крошеч ных, копошащихся как муравьи. Они в него не верили. Они верили в Планкита. Где-т< в глубине души он не раз мечтал об этом мгновении: noj следнее восхождение, толпа, полет. Но теперь, когда эт| вот-вот должно было совершиться и в каком-то смыс уже совершалось, чего он этим достиг? Ничего — лив окончательно убедился, что он одинок. Вверх, выше, ei выше, все выше и выше... Вот его путь, узкая тропа, лдет он по ней один. Он проверил, хорошо ли закрепил очки, и попробова разбежаться снова — места было очень мало, а ему хот<з лось рассчитать прыжок как можно точнее. Когда в этот второй раз он, остановившись у самог края, глянул вниз, у толпы вырвался протяжный, дрожз щий крик, похожий на блеянье и достигший крыши мелв ницы, когда Аргимон уже отвернулся. ; Он перегнулся через край снова и махнул им pyKOJs Марсело и Хосе держали наготове крыло, сотрясаем<| порывами ветра. Наконец Аргимон стал в отверстие посередине, а о^ подняли крыло и застегнули ремни и пряжки. Затем, ка и перед прошлым полетом, мастер совершил подготов; тельные приседания и прыжки. Из-за недостатка Meci пришлось заменить бег по кругу короткой пробежкой; середине крыши. Так или иначе, все было в порядке," мастер стал у дальнего края крыши, готовый к полету. Хосе, как было условпено, махнул платком, и Torj сеньор Марони быстро нацелил свой фотоаппарат, а Ц зяин «Английского магазина» взорвал хлопушку. Все умолкли. 188 Прыжок, еще прыжок и еще. Не достигнув края, Арги-мон уже был в воздухе. Вначале, как всегда, его качнуло в одну сторону, потом в другую, а потом он замер на миг, повис неподвижно. Но в то самое мгновенье, когда с улицы до него снова донесся крик, Аргимон, внезапно подхваченный порывом ветра, взмыл в высоту. Люди увидели плещущий на ветру кусок материи и бешено колотящие по воздуху ноги. Потом, войдя в штопор, человек-птица рухнул вниз и вдребезги разбился о плоскую крышу гостиницы «Унион»* ПРИВИЛЕГИРОВАННЫЙ Все было ей невыносимо. И прежде всего учительская,? куда она каждое утро обязана была являться. Здесь вита;; в воздухе резкий, неизвестно откуда берущийся запахЦ резинки. Кроме того, стоял никогда не открывавшийся огромный книжный шкаф, а в нем за стеклянными двер-i цами хранились бесполезные путеводители, справочник/ и штук так тридцать — сорок хороших книг. Нагсамом верху шкафа к карнизу была прибита медная табличка, на которой выбили имя того, кто подарил школе эту библиотеку; Каждый понедельник — Дора была тому свидетельницей служитель, взобравшись на складную лестницу, долго и упорно начищал табличку. «Сеньорита, вы вот снизу мо-< жете прочесть, что тут написано?» — спрашивал он ^ Доры, которая всегда приходила первой. «Нет,— отвечала она не колеблясь,— но блестит хорошо». «Правда, сеньорита?» — гордо переспрашивал он. «Мне нравится».-\ «В самом деле?» — «Да, уверяю вас». И так каждый поне^ дельник, от чего Доре делалось тошно. Усугублялось т все пасмурным небом или серым халатом служителя, н^ казалось, этому не будет конца, а она в школе всего-навсег| три года, и впереди по меньшей мере года двадцать два И все понедельники с одним и тем же запахом, теми книгами, которые никто не берет читать, теми же синим! от холода руками... «Сеньорита, вы вот снизу можете при честь, что тут написано?..» И впереди еще года двадцат| два... Ну ладно, в конце концов... И коллеги ее были coboj шенно невыносимыми. Все, начиная с сеньоры де Ролащ к которой Дора поначалу даже была расположена,— он] удивлялась, как у той хватает сил ухаживать за свои» детьми — ведь их было семеро, воодушевлять худосочия го супруга и служить в школе. Эта некрасивая, но по вс| 190 му видно сильная женщина понравилась Доре. Последние месяцы сеньора де Роланд носила в школу новорожденного младенца и, проверяя тетради, тут же не стесняясь кормила его, выставив округлую матовую грудь, явно соперничавшую молодостью с ее лицом. А иногда, пока кормила, самоуверенно, по-мужски разговаривала с учителями, потом укладывала ребенка в географическом кабинете и отправлялась да уроки. Дора восхищалась ею (даже можно сказать — завидовала, ставила себе в пример), но со временем самоуверенность и удовлетворенность этой перманентно беременной коровы ей надоели, хотя Дора и повяла, что эта женщина, ведя себя подобным образом, всего лишь бравировала своим, надо сказать, законным правом спать с мужчиной; особенно бравировала перед всеми остальными учительницами. «Мои коллеги — девушки...» — презрительно подчеркивала сеньора де Роланд. А у нее есть преимущество, и закон его охраняет, она не какая-нибудь грешница и имеет полное право рассуждать так, будто речь идет о первом причастии. И все это тоном поучительным, даже профессиональным: ее беременности чисты, освящены и довольно приятны. Заходя в учительскую, сеньора де Роланд всегда спрашивала: «Сеньориты, как дела?» Преподавала она географию, и уроки ее, согласно полученному разрешению, приходились на последние часы в утренней смене. «Сеньориты, как дела?..» И ее живот или ребенок казались всем явным укором. «Как дела, господа?» — обращалась она к учителям. В такие минуты Доре казалось, что этой женщине только и хотелось выведать, не произошло ли чего между коллегами, пока она отсутствовала: хотелось, чтобы каждый со всей откровенностью и во всех подробностях рассказал ей, чем они занимались, а может, им и самим того хочется, да они не решаются, тогда пусть берут пример с нее. Она, защищенная церковью, святым причастием, самим воскрешением Христовым и даже просто по-отечески строгим, но справедливым родным гражданским кодексом, может позволить себе говорить решительно обо всем. «Сеньориты, как дела?» — выглядело как если бы она сказала: «Ну как, вы все ни с места?» — и при этом, пытливо оглядев всех, добавила бы: «Ну же, ну же, давайте!» Был в школе учитель истории Муссио. Когда Дора появилась здесь, он все утро объяснял ей, что его предмет — самый главный, основа основ. «Мы — это наше прошлое»,— строго утверждал он. Муссио необходимо было чувствовать себя выше 191 всех, и он всегда говорил что-нибудь совершенно непре- i рекаемо или очень серьезно, чтобы все знали ему цену и^ никогда о его достоинствах не забывали. Он говорил о себе г горячо, болезненно реагировал, а когда вдруг обнаружи-| вал, что его никто не принимает всерьез, чувствовал себя| обескураженным. Муссио подходил к учителям, собрав-3 шимся в кружок, чтобы поболтать, и спрашивал: «О чем! это вы? О чем рассказываете?» — и неуверенно посматри~| вал на коллег, заранее понимая, что они не признаются,! о чем говорят. Доре же он говорил: «Мне кажется, они? меня боягся. И неприятно, что не решаются сказать, в чем, собственно, дело». Муссио был уверен, что достоин уважения, и потому его тревожило только одно — коллеги совер-j шендо ничего не понимают, что происходит в мире/ Например, не понимают преимуществ английских школ,, «оппозиции его величества»,— подчеркивал он,— бритая^ ского хладнокровия и английского сукна, не понимаю1! Черчилля и водных регат, английской гнусности и либерал лизма. Англичане его одновременно и восхищали и возмуЦ щади. «Это пираты, которым можно все простить за хоро^ шие манеры,— говорил он довольный и продолжал сыпагь! афоризмами: — Вообще-то они преступники, но людей на-j учили одеваться». Его очень привлекала Англия, пото* Франция, затем, как он утверждал, по некоторым сообра| жениям — Швейцария, и дальше следовали страны, в кото г рых можно жить спокойно; Италия волновала его немнож| ко, а вот Соединенные Штаты — ошеломляли, за ним! совершенно неожиданно шла Индия и, наконец,— Брази-1 лия «Эта страна,— утверждал он,— единственная полно| кровная и живая артерия в Америке». Столь же педантич! ное отношение у него было и ко всем учебным дисципяи| нам: первое место, конечно, занимала, история, пото& математика, физика, география и еще три-четыре предмета! «А вот испанский обсуждению не подлежит,— высказь вался он, тем самым как бы признавая Дору.— Все эт! бараны, которые ходят в школу, должны научиться пра вильно говорить, вот что самое важное». Невероятно, щ| факт — Дора чувствовала его уважение, уважение, с ко торым он, казалось, относился только к самому себе. «Прй| личная одежда также не подлежит обсуждению»,— до бавлял он. В этом вопросе Муссио был непоколебим и раз дражался, если ему возражали Его костюмы были изые канны; садясь на стул, он аккуратно приподнимал пол пиджака. «Вы это читали? — как-то угром спросил он 192 Доры, показывая в томике Киплинга отмеченное крестом стихотворение. И прибавил: — Это мое кредо». Дора посмотрела на него внимательно, но не увидела и тени иро-' нии. Муссио же стал читать стихи вслух и следил за выражением ее лица. И тут вдруг Дора поняла: все, что исходит от .Муссио, вызывает у нее раздражение — и защита Неруды, который в его устах превращается в монументального шута, и итальянское кино, которым он на самом-то деле искренне восхищается. Все обесценивается. Дора никак Бе могла понять, была ли в том повинна манера Муссио говорить, встряхивая кистью (он все время поправлял часы на руке), или употребляемые им слова (арлекинов Пикассо он называл «благородные», а Бодлера— «роскошный»), или выспренность его изъяснений, когда он приглашал ее. Она считала все это пустой тратой времени и расточительством. А Муссио все это очень нравилось. «Я не люблю скопидомства, я люблю всем пользоваться»,— утверждал он. И Дора лишь однажды приняла его приглашение, в первый и последний раз. Муссио так был напичкан условностями, что Дора просто уставала от него. Все его слова и поступки можно было предугадать заранее; в темном переулке он, например, игриво предупреждал: «А вот сейчас я воспользуюсь случаем и объяснюсь вам в любви...» В ресторане он непременно заказывал то, что значилось в меню по-франпузски, чтобы произнести написанное, особым образом сложив губы, но не как старушка, а как ему казалось делает светский человек. Муссио все и вся знал и считался только с тем, что по любому поводу думал сам. И это оказалось ужасным. Он ведь не был каким-то невеждой, но жил, почитая все то, о чем в свое время прослышал; и что надо и что не надо делать, и где проходят границы дозволенного,, и даже как идут дела в мире. «Со мной, Дора, вы можете спокойно разглядывать витрины,— говорил он тоном законного супруга, и начинало казаться, что таковым он и собирается стать.— Я могу посоветовать, что вам подходит». Он воодушевлялся, рассматривая чулки и шляпки. В свое время он постиг, что Борхес — единственный аргентинский писатель, которого достойно цитировать, а Кортасар стал его последним открытием. Дора даже заметила, что могла бы во многом с ним согласиться, и с тем, что касается проблемы развода, и с тем, что касается современной архитектуры; только если не считать развод, как воображает Муссио, Великим Алиби. В конце концов Дора поняла, что 7 Аргентинские рассказы 193 Муссио видит в ней мужчину. Она оказывалась как бы заодно с ним против женщин, на которых он так ополчался. «С дозволением развода женщины утратят свое истинное предназначение»,— доверительно нашептывал он ей, И всегда он подсмеивался над всеми, а Дора была как бы доверенным лицом, соучастником и довольно долго подшучивала вместе с ним над неудержимой энергией сеньоры де Роланд. «Меня подавляет ее энтузиазм»,— говорил Муссио. Между тем это было едва ли не лучшее качество учительницы географии. Муссио не оставлял в покое Тре-бию — учителя рисования, и вечно издевался над тем, как тот одет, и над тем, что/он кормит хлебными ьрошкэми птиц. Требия и в самом деле был неприятен, но вовсе не из-за висящих на нем костюмов, а потому, что именно этой небрежностью выказывал свою принадлежность к богеме и стремился подчеркнуть великолепие своих жалких картин. На самом же деле Требия был беден и потому так одевался, да и свободного времени у него не было, и не все у него получалось так, как ему бы хотелось. А мешковатая одежда ; прикрывала все: и грязь, и несостоятельность. «Дора, вы были на моей выставке?» — осторожно спрашивал он. На выставку она заходила, но свое мнение о его акварелях высказать не решалась. Слишком легко она могла бы 1 ему дать понять, как невысоко оценивает его творения. \ И Доре было не по себе оттого, что она молчала и не вы-: сказывала свое мнение о его живописи, а между тем луч-/ ше бы сказать: то, что талант невелик, можно пережить,; но зачем это демонстрировать перед всеми? И над математиком тоже смеялся Муссио. «Этот Морено бегает за всеми ученицами,— утверждал он.— Ни одной не пропуе-1 тит, всех до единой приглашает погулять, а они смеются] ему в лицо». Явная мужская несостоятельность Морено! подвергалась постоянным насмешкам Муссио. Дора даже| подумывала, что раз Муссио так издевается над математиком, то, стало быть, он его антипод, и поэтому, видимо^. бедный глупый Морено прощал Муссио. Вообще говоря математик был ужасно смешным. И в то же время на его| уроках царила атмосфера безотчетного страха. Часов него было больше, чем у кого-либо. Он вел уроки в девя*| том классе, и ученицы всегда были настороже, когда oi их вызывал к доске или когда расхаживал по аудитории! и склонялся над их партами. Девочки догадывались о том| что их соученики были точно такими же, как математик эти мальчики представляли себе все, что хотел Морено т девочек, если бы был способен на это, а любой жз мальчиков мог бы кое-чему научить этого человечка, который с таким волнением смотрел на учениц, вытирая платком вспотевший лоб. Дора не выносила и Лидию — учительницу английского языка, считавшую свою девственность геройским подвигом. Каждый день приумножал ее заслуги, а то, что поначалу казалось безобидным, превращалось в агрессивность. А потому Дора решила с ней не очень-то церемониться и однажды весело призналась: «А я уже не девушка...» Лидия подумала, что ее изнасиловали юш что-то в этом роде. Она с тревогой посмотрела на Дору и, исподтишка разглядывая ее, спросила: «Тебя ударили?» — «Почему, Лидия?» — «Я спрашиваю, тебя не обидели?» Лидия вообразила, что жа Дору напала целая банда, и уж собиралась выразить ей свое сочувствие. «Да нет, Лидия. Ты не понимаешь. Это я сама захотела».— «Как это?..» — заикнулась Лжджж. «Да очень просто, собой я распоряжалось по своему собственному усмотрению»,— ответила Дора, понимая уже, что слишком наговаривает на себя. Глаза у Лидии были на мокром месте, она прижимала к себе обернутый в светлую бумагу учебник французского. Англичанка изучала французский язык, надеясь получить лишние часы. «Я хочу иметь тридцать часов в неделю»,— частенько повторяла она, утверждаясь таким образом в своем неукоснительном благополучии. Потом Дора рассказала Лидии, что все их подруги поступили точно так же. «Всег все, Дора?..» — «Ну, почти все».— «И они живут с этими мужчинами?» — «Да нет, Лидия. Может, раз и виделись, где могли...» — «Что-о-о?! В том доме?» — беспокойно спрашивала потрясенная Лидия. «Иногда, когда могли. Там ведь очень дорого».— «А я такого и вообразить не могла,— ответила удрученная Дориной практичностью Лидия и, мысленно прикинув возможности своих подруг, добавила: — Когда мы учились в институте, такого не случалось». Дера от души расхохоталась: «Вот в том-то ж разница между институтскими и университетскими. Вы — прекрасные преподаватели, стараетесь набрать себе побольше часов, помогаете своим мамочкам, а мы вместо всего этого ложимся в постель с кем нам вздумается». Лидии этот тон не понравился, и давно обещанную Доре книжку Рильке она давать не стала. «Ну, ты все еще дуешься?» — каждый раз спрашивала Дора, встречая Лидию. «Нет, но больше не хочу ни о чем разговаривать», И Лидия проводила рукой вокруг рта, будто вытирая что^ 7* 195 то очень липкое. По понедельникам и средам в учительской появлялся Отаменди. Все преподаватели советовались с ним по любым вопросам, включая свои собственные предметы, чем тот был очень горд. Он без всяких колебаний отвечал, является ли насекомое, на которое он мельком взглянул, жесткокрылым или каким-нибудь еще, и с какого года стали издавать «Астреа» — с 1627 или 1630. «Подросток? — спрашивал он, приоткрыв вытянутый в ниточку рот (единственное, что всегда оставалось твердым на его рыхлом лице).— О, это слово имеет тот же корень, что и существительное «рост». К нему внимательно прислушивались, но помнили, что диплома-то у него нет, и презирали за это. Отаменди был чужаком, который мало что смыслит в методике преподавания. И всякий вопрос, который ему задавали, на самом деле был подвохом — а ну как он ошибется! Ведь все себя чувствовали ограбленными, а любая его ошибка успокаивала и подтверждала их несомненное превосходство. «Что тут поделаешь,— качали все головой, видя, что он в чем-то сомневается.— Он самоучка, а они много знают, обо всем наслышаны, но настоящего-то образования нет и нет...» Среди учителей был еще Трайнер — католик, атлет, чуть шепелявый; частенько он болтал в углу с сеньорой де Роланд. Когда общий разговор касался религии, они оба горячо и громко поддерживали друг друга. О политике в учительской разговаривали редко. Осторожничали, только иногда высказывали что-то, вычитав в своей любимой газете, которую перелистывали, сидя в креслах. Разговоров о политике с Отаменди они избегали,— что-то о нем как-то сказали, и это вызвало к ; нему недоверие, внушило подозрения. Трайнер не так боял-* ся, ходил он в костюмах спортивного стиля: синий пиджак : с университетским значком на лацкане, серые брюки, на,< ногах — красные туфли. В этом не было ничего странного, I, и казался он совсем юным. Доре он очень нравился. Kpo-J ме того, он всегда брал верх в спорах с Требией и с Море-Я но, считавшими себя великими вольнодумцами. Смешно| было смотреть, как оба они визжат, вертясь перед эт! высоким, плотным человеком. Трайнер спокойно, как 6i со стороны, принимал участие в споре, полный презрения к происходящему и недосягаемый для противника. Gas же, умело ведя спор, ловко наносил удары цитатами шЩ проповедей кардинала. Его, собственно, интересовало толь ко одно — как бы продемонстрировать свои способности Он подхватывал любое сказанное медлительным Морецй 196 слово, отталкивался от него, переиначивал по-своему и замолкал. Каждый раз это был спектакль, истинная комедия, и все вокруг веселились. В такие моменты Дора подозревала, что если бы спросила Трайнера — верит ли он в то, о чем болтает, то все его аргументы рассыпались бы, как карточный домик. Все, что касалось Трайнера, выглядело как-то механически — его ответы и молниеносные вопросы были слишком отлаженными, словно автоматы в клозете: вылетает бумажная салфетка и кусочек мыла, как только опустишь монету и нажмешь кнопку. «Хоть бы вы когда-нибудь в чем-то усомнились»,— прервала его однажды Дора, но Трайнер продолжал свое, не обращая на нее внимания. Однажды вся школа выехала на прогулку, и когда он вместе с учениками пошел купаться, Дора увидела его в плавках. Несколько раз он очень ловко нырял и появлялся на поверхности улыбающийся в блестящих каплях воды. Он был прекрасен. Муссио наблюдал за ним с берега, постукивая веточкой по земле. У Трайнера была могучая грудь и коротко стриженный затылок, по которому Доре очень захотелось нежно пройтись рукой. Погово-" рить наедине им удалось только один раз. Дора смотрела ему прямо в глаза, пытаясь заинтересовать, но взгляд Трайнера оставался совершенно безразличным. «Я потому и католик, что люблю дисциплину,— сказал он.— И мне нравится подчиняться только там, где подчиняются все». Дора продолжала смотреть на него с приоткрытым ртом. Он вытащил сигарету и закурил. «А мне вы не хотите предложить?» — спросила Дора. Трайнер отрицательно качнул головой: «Вам это не обязательно».— «Но ведь я курю, как мужчина»,— поддразнила его Дора. «Вот это-то и нехорошо, что вы нам подражаете»,— непререкаемым тоном ответил он. Доре голос его показался совсем чужим, таким же неуловимым и непонятным, как запах одеколона, который он употреблял. «Сигарета— наше дело,— прибавил Трайнер.— А ваше — рожать детей». В этом он, казалось, был абсолютно уверен, и Дора почувствовала себя жирной несушкой, которой на роду написано ежедневно и неизменно выполнять свою задачу. После его слов она уже не в силах была уклониться от мыслей о своем неиз-> бежном предназначении. Но спорить она не стала, Трайнер все равно бы победил, он ведь куда ловчее, и кончилось бы тем, что она сама ва себя рассердилась бы. Требия как-то недоброжелательно сказал ей: «А ведь как мужчина он ничего не стоит».—* 197 «Кто ничего не стоит?» — «Трайнер, Трайнер...» Требия, казалось, был удивлен: как ото она не знает того, что всем давно известно! «Именно поэтому он строит из себя католика, но в школе, где мы раньше вместе работали, все об этом говорили». Дору это никак не заинтересовало, но Требия упорно продолжал: «Уверяю вас, Дора, мне незачем лгать». А она все смотрела на его нелепые длинные рукава, почти полностью закрывавшие кисти рук, и не чувствовала никакого сострадания. Ну и наконец директор с его недвусмысленными взглядами. Дора прекрасно знала, что думает о ней этот тщеславный человек. Не раз она слышала, как он обсуждает это с Муссио, ощупывая ее с головы до ног липучим взглядом. Доре казалось, в нем было что-то от парикмахера, и она возмущалась, когда директор плотно прикрывал дверь своего кабинета, куда вызывал ее по любому поводу. Возмущалась она не потому, что там с ней могло бы произойти что-то жз ряда вон выходящее. Дора знала: этот человек ужасный трус, и при малейшем намеке на любую непристойность она завизжала бы, умышленно преувеличив смысл того, что могло бы произойти. А возмущало ее то, что директор хотел таким образом выставить напоказ перед несчастными дурехами из секретариата свое могущество. Девушки же, когда она проходила мимо, перешептывались и подталкивали друг друга локтями. Девицы эти могли подумать или сказать, что в конце концов одно и то же; «А Дора-то, преподавательница испанского, да, да, та самая, которая курит и разговаривает, размахивая руками, сейчас там, у директора, он уж ни одну не пропустит...» Но Дора, попав в кабинет, начинала говорить ужасно громко и повторяла словечки вроде: «коммунист», «теперешнее правительство», «дела идут совсем не так, как должно», «а вы человек принципиальный и с этим, уж конечно, не согласны». Директор бледнел. Вот ведь подлец. Но, оставаясь за письменным столом, он пожирал взглядом скрещенные Дорины ноги, которые она нахально выставляла вперед. «Хотите кофе?» — предлагал директор. И Дора соглашалась: «С удовольствием, спасибо... Но я знаю± у вас есть великолепный коньяк, быть не может, чтобы вы берегли его только для инспектора?!» Она очень xopolno понимала, что сейчас могла попросить что угодно. Директор соглашался и отворял шкаф, где хранилась заветная бутылка. Заметив, что он колеблется^ прежде чем ] налить себе, Дора спрашивала; «Как, вы не будете? Неужели вы допустите, чтоб я пила одна!» Все это выглядело,, 198 комично, но, по крайней мере, она чувствовала себя отмщенной. Директор пил, пристально глядя на нее, потом ставил рюмку на стол и спрашивал: «Я вас не стесняю?» — «Нет, что вы, так приятно побыть с вами!» Тогда он решался и усаживался рядом с Дорой. Она видела — кожа у него, как у ребенка, а руки, как у аббатисы. Тут уж директор без всякого стеснения предлагал ей несколько лишних уроков. Он говорил: «Если вы хоть немножко меня любите, возьмите еще несколько часов. Сначдла временно, разумеется, пока не получим подтверждения из министерства... Вы понимаете...» Дора прекрасно понимала, в том-то и заключался весь комизм. Но так повторялось каждую неделю, под любым предлогом, и она смеялась, все еще смеялась, однако уже начинала бояться, что в любую минуту смех этот плохо кончится. Затем — невыносимый Дорин класс. В учительскую, скажем, она могла бы и вовсе не заходить, приходя прямо к уроку, а перемены проводить во дворе. Но в аудиторию хочешь не хочешь, а входить надо. В классе сидели около пятнадцати девочек и семь мальчиков. Акамо, Бельтран, Кабрера, Деккер, Фирава — японочка, которая вечно грызла ногти, Эрсер, Хулианес — этот всегда, не выучив урок, униженно извинялся, хотя Дора строго предупреждала, чтобы он этого не делал. «Сеньорита,— стонал он, сложив руки словно для молитвы,— я вчера не мог заниматься...» Дору раздражала эта пылкая покорность. Итак, продолжим список учеников: Каллер — этот приехал в Аргентину во время войны и, вскакивая с места, любил прищелкнуть каблуками; Льянос, Мендес, Молер и Ольсен. В нем-то все и дело. Ольсен. Подросток со светлыми, почти белыми волосами, глаза у него, как у птицы,— крошечные, холодные, неподвижные, сидит он на последней парте. Когда он отвечает на вопрос учителя, весь класс поворачивается к нему лицом, чтобы послушать. Он никогда не запинается. Ему, наверное, лет тринадцать — четырнадцать. На уроках английского, у Лидии, он был само совершенство. Она рассказывала Муссио: «Ольсен прямо на уроке перевел отрывок из Киплинга. Вы бы слышали! Я сразу вспомнила, что это ваш любимый поэт.— И Лидия взволнованно продолжала: — Ах, как он декламирует по-английски! Это удивительно, замечательно!» Суть теоремы Ольсен схватывал еще до того, как математик заканчивал объяснение. «Он знает больше меня»,— признавался Морено, пожимая плечами. «Да это не так уж и трудно»,— злобно подхваты* 199 вал Отаменди. ,<< Разумеется,— грустно улыбался Морено, он не был тщеславен.— Но ведь Ольсен-то еше ребенок». А сеньора де Роланд заявляла: «Как бы мне хотелось иметь такого сына!» Она слепо обожала его. Вот таким был Оль-сен. Требию, учителя рисования, Ольсен совершенно не признавал. Однажды на собрании учителей Требия сам это подтвердил. Он очень любил эти банальные сборища, там он словно парил над учениками, которые выглядели беззащитными муравьями. Все учителя злились на него, потому что он затягивал эти собрания до бесконечности. Заглядывая в заполненную пометками и всевозможными значками бумажку, Требия сказал: «Этот Ольсен на уроке делает все, что только хочет, а рисует что вздумается». «Ну и как у него получается?» — снисходительно спросил директор. «Да он говорит, что я ему совершенно не нужен,— признался Требия.— И рисует лица. Все время одни лица». «Но ваша прямая обязанность заставить его выполнять задания»,— не очень убедительно напомнил директор, довольный уже тем, что какой-то ученик сумел одержать верх над этим неряшливым человеком. В конце концов это всего лишь победа Добра над Злом. Требия, как бы пытаясь оправдаться, вдруг вспомнил: «Но однажды Ольсен решил заниматься, как все, и нарисовал лилию за пятнадцать минут. А потом развалился на скамье и стал смотреть в потолок». С Дорой вначале Ольсен спорил, пытаясь подчинить ее себе. И делал это без всякой лести и каких бы то ни было выходок. Нет, Ольсен просто спорил с ней, утверждая, как бы она ни настаивала на обратном, что, например, слово «инок» следует писать с двумя «н». И Ольсен выглядел абсолютно правым. В течение долгого времени он на уроках совершенно не занимался, а сооружал из линейки и ластиков что-то вроде весов, ко*-торые беспрестанно раскачивал. Иногда он мог сидеть целыми часами, водя пальцем вокруг пуговицы на костюме, пока в конце концов не задремывал. Стоило Доре неожиданно задать ему какой-нибудь вопрос, как он, приот- Я крыв один глаз, неспешно отвечал, растягивая слова и еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. Он был неподра-^ жаем. Дора в конце концов привыкла и оставила его в по- j кое. Этот ученик вел себя так, будто удостаивает ее своим! присутствием, и все время подчеркивал, что здесь емуи совсем не место, а это уж не подлежит обсуждению. Едий-Я ственный, с кем Ольсен общался на переменах, был Трайг| нер. Как старые приятели, они оба важно прохаживалие:|| 200 но школьному двору, и все расступались, давая им дорогу, или издали, шушукаясь, наблюдали за ними. Никто никогда не слышал, чтобы Олъсен на переменах громко разговаривал. В класс он всегда являлся последним и никогда не просил разрешения войти, а спокойно, величественно проходил к своей парте, как будто так и надо. Его презрительная улыбочка стала особенно заметной тогда, когда в классе началось обязательное чтение книги «Смысл моей жизни» 1. Дора, запинаясь, читала и чувствовала себя неловко. А этот ученик наблюдал за ней с наглым видом: так, мол, ей и надо, раз она не решается бросить все и выбежать вон из класса. Он имел право презирать ее, Дору, эту бедняжку, и он ничуть не удивился бы, увидев на ней залатанные туфли. И трусиха она, хоть и единственная, кто осмеливается курить в учительской. Ольсен даже подсчитал, сколько у нее платьев, и Дора это поняла. Однажды утром, вскоре после того как начались эти тягостные чтения, она, подойдя к парте Ольсена, обнаружила, что -там написано слово «зеленое». В первый раз она не обратила внимание, «зеленое» могло означать все что угодно. Но когда она обнаружила, что слово, написанное Ольсе-ном, совпадает с цветом ее платья, она встревожилась. Ольсен шпионил за ней, он уже не сидел тихо в своем углу, сильный, но забытый. Нет, теперь он пытался подчинить ее себе или поиздеваться над нею и доказать, что знает все ее секреты. Тогда-то и стали появляться в руках у Ольсена фотографии. Снимок «этой женщины», выходящей из здания конгресса. И насмешливый взгляд Ольсена. В первый раз он прошептал: «Вы ее узнаете, сеньорита?» А потом началось: «Она вам нравится? Правда, она — самое великое, что есть в стране?» Образовав пальцами рамочку вокруг этой светлой головы, он бормотал: «Вы ведь ее любите, не правда ли, сеньорита? Она очень хорошая, очень!» Этих фотографий на уроках испанского с каждым разом становилось все больше и больше, даже когда Дора и не читала ту книгу, всегда и без всякого повода. Ольсен прижимал фотографии к груди и потом как будто благоговейно целовал их. «Она ведь очень хорошая, правда, сеньорита?» Единственное, что менялось, так это 1 Имейся в виду автобиографическая, программная книга Эвиты Перон (Эва Мария Дуарте; 1919—1952), жены президента Аргентины Перона, принимавшей активное участие в политической жизни страны. 201 экспозиции: «эта женщина» в бальном платье («Королева,! вылитая королева, верно?»), или ласкает детей, или при-! ветствует публику из окна машины. Ольсен показал еще! одну фотографию — у нее на коленях сидит собачка. «Ну| разве, сеньорита, она может не нравиться?» Как только! Дора доходила до последнего ряда, появлялся один из| снимков, и Ольсен, забавляясь, улыбался ей. «Вы ведь ее любите, правда, сеньорита?» Вначале он заставал Дорз врасплох, но постепенно она привыкла и ожидала этого, кав ждешь порой оскорбительного, но неизбежного приветст-J вия. Так продолжалось четыре или пять недель. Доре не хотелось говорить об этом директору, сама она к нему ни-Ц когда не обращалась, кроме того, она была уверена, чте этот человек примет отнюдь не лучшее решение. Дорд прекрасно знала — он тупица, хотя сам, конечно, вообра| жает, будто очень ловко и умело ладит с учащимися. Едю ственное, что директору удавалось, так это его роль глав! порой властного, а порой фамильярного, Доре даже npi шло в голову, что можно было бы посоветоваться с Tpai нером. Он, казалось, был другом Ольсена, но она тут ж! предположила, что этот учитель отговорится одной из те| пустых фраз, которыми ото всего отгораживался. А Ол! сен продолжал свое: «Какая она красивая, правда?» Дор| должна была сдерживаться изо всех сил. Ведь это од курит в учительской, она распоряжается собой по собс! венному усмотрению. «Дора очень уж любит шутить,^ сказал как-то Муссио так, чтобы все слышали.— Она см! ется над нами». Дора для себя решила, что все равно буд| подходить к последней парте. Иначе она показала бы Ол сену, что боится его. И Она с достойным упорством решиЦ доказать ему, что он ей не помеха, он лишь наруша заведенный порядок. Ей надо было, чтобы он noi что все это ее не волнует, что для нее это лишь ка, неудачная шутка, с которой уже пора покончи| Но Ольсен упрямо продолжал свое и, откинувшись спинку парты, настаивал: «Ну скажите, сеньорита, она вам нравится!» Он был неумолим. Но пикто| классе не слышал, что он там бормочет в своем уг Дора наконец хорошо обдумала и взвесила, как следует поступить: раз она не хочет на него жаловат* то остается лишь попробовать подчинить его себе. Кричи на него она не станет, ибо это значило бы раскрыть все| классу, что происходит. Ученики были всякие, а дело салось снимков «той женщины». Они, пожалуй, могли 202 рассказать дома, как учительница рассердилась из-за того, что один ученик показывал фотографию. «Фото Эвиты»,— сказали бы они. Повышать голос нельзя было никак. Это не было выходом из положения. Может быть, ей следовало поговорить с ним с глазу на глаз и поставить все на свои места. Она имеет право распоряжаться собой по собственному усмотрению, а Ольсен мальчик, который должен это нонять. Но Дора по его взгляду видела, что он будет упрямо стоять на своем и ничего не признает, что ему хочется только довести ее до истерики, чтобы она наконец взорвалась или расплакалась. И Дора не решалась поговорить с ним. Оставалось, если она сможет, без лишних слов подчинить его. «Не правда ли, сеньорита, она вам нравится?» В роскошной кружевной шляпе «эта женщина» с неотразимой улыбкой тычет носком туфельки в мяч, открывая футбольный чемпионат, «Правда, нравится?» Дора вновь и вновь обдумывала, как заставить его поверить, что эти проделки ее не трогают, что она будет терпеть, пока ему не надоест, потому что в политике она ничего не смыслит и никогда ею не интересовалась. Она обращалась с Ольсе-ном так же, как со всеми остальными: спрашивала уроки, задавала вопросы, просила сделать то или это,— сотрите с доски, раздайте, пожалуйста, тетради. «Ну разве вам не нравится?» Все это уже переходило границы нормального. Неизменный тон Ольсена, его остренькое личико, вопросительно вздернутые брови и фотографии — на всех одно и то же, полное значительности и нужной терпимости лицо в розовом ореоле славы. «Ну скажите, сеньорита, что вам нравится!» Неизменная улыбочка Ольсена. «Только не говорите, что это некрасиво, а?!» Но сейчас у него в руках уже не фотография «этой женщины» («Нравится вам, правда, сеньорита?»), а гнусный, в деталях выписанный рисунок,— вот что Ольсен держал в руках в то последнее утро. «Может, сеньорита, вы возьмете это себе?!» В РОЗОВОМ СВЕТЕ Моя бабушка — она любила сидеть у дверей дома —. часто мне говорила: «Ты у нас пойдешь далеко», и не аа-думываясь показывала туда, где пересекаются Кинтино Бокайува и Иригойен. А то, расщедрившись, махала рукой в сторону Кастро Баррос — самой красивой улицы. Словом— далеко. Каждый раз, зная, что на меня смотрят,. я переставала играть с ребятами — пусть мной налюбу~| ются соседи и в первую очередь бабкины жильцы, кого-* рые всегда сулили мне самую счастливую жизнь. Я отлично помню, что уже и тогда была, как говорится^ писаной красавицей — большие синие глаза и густые чер-< ные волосы, которые мама запрещала стричь, точно на-» перед знала о теперешней моде... Нас двое в семье — мояч сестра и я, но ее со мной не сравнить. Ведь часто бывает,-что только одна из дочерей расцветет вдруг, как редкий^ цветок, и все в доме вроде считают своим долгом обхаживать ее, ублажать. Моя сестра то и дело говорила: — Какая ты хорошенькая, Гладис! Когда мы раздевались в душевой спортивного клуба^ или дома в столовой, где на ночь стелили себе на креслах-"! кроватях, она смотрела на меня пристально, с каким-то любопытством и завистью. В четырнадцать лет я была, что называется, картинка глаз не оторвешь: точеные ножки и атласная грудь, коте рая смотрела только вверх, не опускаясь при движени^ ни на миллиметр — без всякого бюстгальтера. Эльвира, мо| сестра, тоже очень недурна, но не вышла ростом, така| пышечка, в маму, а мама была красавицей до замужеств! и до того, как мы родились — между нами разница десят| с половиной месяцев. После нас мама стала толстеть. Щ чего удивительного, что она так раздобрела — супруж| 204 екая жизнь ей на пользу, по воскресеньям у нас стол ломится, а главное характер у нее спокойный, как у всех женщин нашего квартала. После обеда она сядет вязать и до пяти — до телеспектакля — с места не сдвинется. Но вообще-то я доставила ей немало волнений. Рассудите сами, чего требует такая красота, которую признали все кругом, и весь рынок и даже билетер нашего кинотеатра, а уж он насмотрелся на фотографии и французских и американских актрис. Все в нашем квартале относились ко мне с интересом, и когда мы приходили в клуб, мама сразу замечала, какая странная там делалась тишина, словно каждый хотел собраться с силами, чтобы выразить восторг в полную меру. В этом клубе я впервые победила на конкурсе красоты. Конкурс приурочили к карнавалу, и хотя мне не было еще семнадцати лет, меня пригласил сам председатель жюри — владелец парикмахерской. Гладис,— начал он каким-то млеющим голосом. С того раза я заметила, что мужчины млеют, когда разго варивают с такими красивыми девушками, как я, прямо слюной исходят, придвинутся — ближе некуда, а изо рта дурной запах или винный перегар. Гладис,— сказал он,— этот конкурс мы устраиваем в твою честь, практически... И смолк. Я не очень поняла насчет «практически», которое повисло в воздухе, и на всякий случай поинтересовалась, что он имел в виду. — Ну, словом... мы затеяли это для тебя одной,— ска зал парикмахер, заметно смущаясь,— потому что победи тельницей станешь ты. Мне еще хотелось знать, какие девочки будут участвовать в конкурсе, к примеру, будет ли там Леонор,— ее мать служит на почте,— с которой мы при встрече смотрим зверем друг на друга. Леонор или Эстер, которая работает на фабрике, немного косолапая, но очень хорошенькая. А еще Ирма — бывшая продавщица из галантереи, она перешла на сидячую работу в контору: у нее расширение вен, и ей нельзя стоять за прилавком по восемь часов. Всякий поймет, что с больными венами на ногах и с прыщами на лице во время месячных ей на конкурс не попасть — и тут уж я проявила великодушие. — Вот Ирма,— сказала я ласковым голосом. 205 — Да все они ничего не стоят рядом с тобой! — вос-< кликнул парикмахер.— Ты сама это прекрасно знаешь. Ничего не стоят! Отец, которого только что повысили по службе в Городском совете, решил выяснить все насчет конкурса — он! боялся, что я предстану перед зрителями в купальном ко-| стюме и что члены жюри б,удут снимать с меня мерки, | как это показывают в кино. Можно понять моего отца: в tj пору я уже была 92-65-92. Для моих семнадцати лет — это роскошные размеры, есть на что посмотреть. БытьЦ 92-65-92, это, если хотите, главное, что требуется от жен-^ щипы, и пусть со мной не спорят всякие умники. Мне| конечно, пришлось выдержать разговор с нашей директри! сой, она немножечко зануда и знает меня с первого класса| — Только шестой класс, Гладис! Потом тебе будет; трудно устроиться. Везде нужны знания и подготовка. Мы стояли с ней на углу Боэдо, рядом с нашей шко| яой. Свет из кафе падал на мой свитер, и я видела, ка| блестят мои темные волосы, отражавшиеся в стекле, было ни одного мужчины, который бы прошел не оглянув шись, а некоторые останавливались, делая вид, что им на,п закурить сигарету или полюбоваться журналами, выстаа| ленными в киоске ва краю тротуара. Директриса, xoj и зануда, но глаз у нее острый, она сразу это заметил^ — А_ впрочем, не так уж трудно,— сказала она. Лицо у нее стало какое-то грустное, и мне захотелос| поскорее уйти: зачем портить себе настроение, раз успех верное дело. Словом, после шестого класса я бросила школу и гла ным образом потому, что при всей моей красоте луч! отметки к празднику доставались Эстер. Ей, конечно, мной не тягаться, но она наизусть знала все учебшй словно ей кто нашептывал, что там написано. А для мв| выучить урок или стихотворение — настоящая мука, что я давно сомневаюсь, стоит ли мне пробиваться в шм актрисы. Мы с сестрой любили болтать о том, какие нам нуж! поклонники, какие наряды, какое жалованье,-чтобы Ж! в северной части Буэнос-Айреса, где роскошные особня или, на худой конец, в центре, в^ общем, далеко отсв если верить словам нашей бабушки. Ну а, пока что тал моя делалась все тоньше, а грудь — все красивее, и я шила стать манекенщицей; часами вырабатывала поз ку, ходила, как научили знающие люди,— книга на год 206 : и втянутый что есть силы живот. Перед конкурсом мама вся воодушевилась, только и жита мыслью, что мою красоту ждет кое-что поинтереснее, чем домашние восторги. Я хочу сказать, что мама совершенно переменилась, ублажала меня, как могла, денег не жалела на портниху, а та старалась вовсю, довольная, что ей привелось шить на такую красавицу, которая может стать «Мисс Аргентина». Наконец после долгих споров решили, что участницы конкурса будут в свитерах и юбках, а все потому, что наш священник нажал на кого надо через директрису, да и папаша той самой Леонор пригрозил, что в случае чего напишет в Комиссию по делам несовершеннолетних. Конкуре состоялся в воскресенье пятнадцатого февраля, ягаршца была страшная, небо ъ темно-серых тучах, как перед грозой. В программу конкурса входили танцы и ужин с аса-до, так что народу набилось уйма. Даже отец решился прийти, его вытащила мама, она усердствовала больше самого председателя и считала, что на таком торжестве должна быть вея наша семья. В шумной толпе я вдруг увидела испуганные глаза моей сестры, а в'них — что-то похожее на упрек, чего я уж никак не заслуживала. Ведь красота вроде как награда, и за нее в ответе тот, кто ее дал, а ты сама здесь ни при чем. Я, конечно, не поняла до конца, что значит этот упрек, но думаю, что незачем ломать голову, все дело в самой обыкновенной зависти, которая ни на шаг не отступает от таких красавиц, как я... Конкурс начался в активом зале, и я помню, что мне очень жали новые туфли. Я сразу что есть силы втянула живот и выпятила ГРУДЬ, как меня учили мама и знакомая косметичка, которая работала на улице Кастро Баррос. Меня так и подмывало сказать стоявшим рядом Леонор и Эстер: вот, полюбуйтесь — я без лифчика! Потом мы проходили по эстраде, вернее в том месте, которое председатель почему-то называл «эстрадой», хотя это было в углу ресторана, откуда вынесли столы и стулья. Обступившие нас зрители громко переговаривались между собой. Женщины смотрели с видом больших знатоков, а мужчины, те просто ели нас глазами. Я легко делала оригинальные повороты, которым выучилась, готовясь в манекенщицы. Правда, теперь, после стольких конкурсов, можно представить, что в тесных туфлях и в съехавшей набок юбке, я могла рассмешить даже простодушных и неискушенных зрителей нашего клуба. После моего первого выхода на «эстраду» я поняла', 207 что стану победительницей, потому что и председатель и журналист с радио пялились только на меня. Лица у них горели, и они что-то лихорадочно записывали на зеленоватых листках бумаги. Потом мне сделалось дурно, или только показалось, что дурно; вокруг меня поднялась какая-то суматоха. Все, помню, кричат, председатель объявляет меня королевой нашего клуба, а мама требует мне воды, хотя ей куда важнее были размеры денежной премии, нежели мое здоровье, на которое, по правде говоря, грех жаловаться. Других девочек точно ветром смело. Я тогда еще не знала, что такое поражение, но могла представить себе, что от него горько до слез. Когда я примеряла корону и мантию королевы — это "было в кабинете, который отвели председателю жюри,— журналист стал приставать ко мне, мол, пусть покажет ножки, пусть вообще снимет одежду в знак «подлинного торжества красоты». Мама, которая пролезла в дирекцию, возмутилась и подняла крик. Но председатель быстро ее : унял, объяснил, что речь идет о купальном костюме, который она могла бы принести из дома. Самое милое дело, сказал он, если с моей мамой пойдет его супруга — они вполне сумеют обернуться, пока тут танцы, а я останусь под присмотром членов жюри и сестренки. Маме следует! понять, что с сегодняшнего вечера такая красавица, как* я, заслуживает особого обхождения, потому что в любую Ц минуту могут возникнуть обстоятельства, которые превратят мою жизнь в сплошной праздник. Мамины страхи, окончательно рассеялись, когда журналист сказал, что он^Ц видел среди публики одного туза из телевидения и что у этого человека все ключи от успеха и побед. Что тут; возразишь! И мама вместе с неутомимой супругой предсе- дателя отправилась к нам домой, оставив меня в верных; руках моих новых поклонников, которые не стали терять^ ни минуты. Надо отпраздновать мою победу в тесном,] кругу, сказали они, и спросили в буфете бутылку сухого| вина — это была красивая зеленая бутылка, я и сейчас ее помню, ну, и позвали мою сестру, которая вошла в кабинет ни жива ни мертва. Все, похоже, забыли о нас, по всему клубу гремела музыка, и в приоткрытую дверь я уви| дела несколько танцующих пар, а потом двух участник, конкурса, которые плакали. Не знаю почему, но от их сле| во мне все всколыхнулось, меня пронизала какая-то дикая радость. Впервые в жизни я публично признана само| 208 красивой, а это совсем не то, что в кругу родных или хороших знакомых. Я взглянула на сестру, уверенная, что она меня поймет, и не ошиблась. Сестра стояла как вкопанная в дру-юм конце кабинета и дрожала, словно ее только что вытащили из воды. — Ты победила, Гладис,— сказала она, переводя дыха ние. Тут бы мне ее обнять, как это бывает в театре, а я от счастья сделалась как камень — эгоистка бесчувственная. В эту минуту объявились оба приятеля с бутылкой вина. Я снова посмотрела в зеркало, которое висело на двери и залюбовалась собой: какая же я прелесть — лицо нежное, гладкое, глаза блестящие, словно из самого дорогого фарфора. А какая фигурка — все на своем месте! Мои новые поклонники закрыли дверь на ключ. — Вот где мои куколки! — сказал председатель, об мирая.— А сестренка нашей Гладис очень недурна! По смотри-ка, Рафаэль, совсем недурна. Но Рафаэль глядел только на меня и уверенно приближался ко мне, шевеля густыми усами. От нетерпения с его молодым лицом творилось что-то несусветное. — Итак, дорогая, предоставь мне наконец возмож ность сообщить нашим читателям о твоих замечательных данных,— проговорил он, тяжело дыша. Не скажу, чтоб я слишком противилась, зеркало в тот момент занимало меня куда больше, чем журналист, и уж, конечно, больше, чем председатель — старый и лысый толстяк. В этом зеркале я отражалась во весь рост и была гак красива, что ни о чем другом, кроме моей красоты, не хотела и думать. Оба приятеля выпили за мои успехи и счастье, и как только Эльвира наконец улыбнулась, мои последние опасения исчезли. На конкурсе, когда мне сделалось плохо, я почувствовала, как чья-то рука легла мне сзади на бедро, и сейчас повторилось то же самое, только рука была куда смелее и настойчивее. Мои поклонники действовали с такой лихостью, что я не успела опомниться, и мне вдруг стало легко и беззаботно, как в автомобиле, который мчит-» ся с большой скоростью. Словом, я сдернула с себя свитер, п мы выпили за мой невидимый волшебный лифчик, но когда я собралась сбросить туфли, кто-то из них заорал — «туфли ни под каким видом!». Это получилось так грубо, что я чуть было не раздумала раздеваться дальше. 209 Ты настоящая королева,— вопил председатель,-— я же говорил, Рафаэль, что у такой девочки впереди и те левидение, и слава, и весь мир! Да, старик,— согласился журналист,— показывать ее одетой — чудовищная ошибка! После второго бокала они дружно принялись ругать священника и директрису, обозвали ее не то старой мымрой, не то старой грымзой, сейчас не помню, а когда в бутылке осталось меньше половины, я поняла, что пора снимать все остальное, кроме, как выяснилось, туфель — туфли ни под каким видом! Я была хороша — слов нет, ну, а сестра, та залилась краской, точно ей кровь в голову бросилась, казалось, она вот-вот заплачет, вместо того чтобы порадоваться за меня. Дружки-приятели разошлись дальше некуда, и незачем было медлить, если уж я решила показаться им во всей красе. А тут еще журналист помог — завел речь о фотографиях, за которые, мол, дадут кучу денег и которые будут красоваться во всех киосках. Можно сфотографироваться так, а можно и так,— говорил он, хватая меня за ляжки и повыше. — Ну, а теперь юбку, девочка! — воскликнул он и в спешке оборвал мне крючки, дуралей. Все! Фотография сделана. И если хотите, ничего неприличного в этом нет — девушки, которых снимают, ведут себя очень пристойно, а старухи вроде нашей директрисы исходят злобой, потому что их время давно отошло. Голая я смотрелась великолепно, а мои деятели — умрешь со смеху — расшумелись, точно школьники, распалились, прямо совсем сдурели, так и лезли на меня, придумывая все новые позы для фотографии. «Вот идиоты!» — сказала моя сестра, а я — нет, я подумала: «Вот доходяги!»—и глядела на них почти с участием, готовая в душе обнять их и уступить во всем. Но тут раздался стук в дверь, и оба типа разом отрезвели. Председатель, конечно, быстрее, потому что журналист, по молодости, слишком уж разошелся с нами, молодыми.. Председатель пригладил свои редкие встрепанные волосы и, набрав полную грудь воздуха, протянул, как в опере: — Сейчас, дорогая! Скажу вам, что он довольно невежливо оттолкнул меня, а за мной и сестру в глубь комнаты, где была дверь в ванную. Журналист попрятал бокалы в книжный шкаф, и оба уморительно забегали по комнате, закричали притворными голосами: «Сейчас!», «Минуточку!», «Пусть де* 210 вочка приготовится!», и все в таком же духе. Председа-телыпа с мамой колотили в дверь так, словно хотели ее выбить. Мама влетела в ванную, когда сестра торопливо подавала мне одежду, стараясь прикрыть мою наготу. — Мы переодеваемся,— проговорили мы хором. На какой-то миг она что-то заподозрила, но тут же развернула передо мной купальник — желтый с глубоким вырезом на груди и спине, купленный на всякий случай чуть ли не тайком от всех. В крошечной ванной вчетвером — с нами осталась чем-то озабоченная председателыпа — мы принялись готовиться к торжественной церемонии. Мама с председатель-шей — в полной уверенности, что теперь моя честь под надежной охраной, а мы с сестрой, моей соучастницей, довольные, что отделались легким испугом. Это был первый день моей славы. С той Доры, с той минуты, когда я догадалась выйти к зрителям в купальнике назло всем участницам конкурса, которые были в юбках и банлоновых свитерах, посыпались конкурсы еще и получше этого — один за другим... Вот так. Но не думайте, пожалуйста, что журналист отчалил, исчез из моей жизни. У меня вообще-то с пятнадцати лет была любовь с одним парнем с соседней улицы, который работал на заводе пневматических приборов и учился на курсах Английского языка. Надо сказать, по внешности этот парень был очень интересный, но он мне часто надоедал. Все знают, какая это морока, когда в тебя влюбится молодой, да еще к тому же честный парень. Началось с того, что как-то субботним вечером в последнем ряду кинотеатра он полез ко мне и, признаться, преуспел, так что очень скоро мь! довели все до дела в гостинице на улице Риоха. Но где было моему Педро понять, что в постели у него женщина, достойная славы! Наверно поэтому верх взял журналист; он пришел ко мне с определенной целью и с кучей дельных планов, которые не имели ничего общего с пневматическими приборами и уроками английского языка. Да и председатель, которого мне пришлось ублажить в том самом кабинете, где меня одевали к торжественной церемонии, тоже оказался поумнее моего Педро. Бедный старик не давал мне прохода, и всегда лучше уступить в малом, чтобы потом взять свое. А что касается журналиста, то ему я обязана всем, что у меня есть на сегодня; он — большая умница и если 211 имеет дело с женщиной, то о ней не забывает. В общем, я бросила Педро, который приставал ко мне с женитьбой, и у меня пошли конкурсы один за одним: я участвовала на конкурсе Весны, на Карнавале, на конкурсе в Вилья Ур-киса и в спортивном клубе «Урухвайские радикалы». И везде заняла первое место. Мало-помалу я стала привыкать к моему новому занятию, к купальному костюму, к тому, что «туфли ни под каким видом!» и даже к своим фотографиям, они каждый месяц появлялись в одном журнале, который не поступал в широкую продажу. Число моих поклонников росло от рекламы к рекламе, от фотографии к фотографии, от конкурса к конкурсу, где меня встречали все более горячие аплодисменты мужчин и все более злющие взгляды женщин. Моя сестра всегда была со мной. Не будь ее рядом, я бы, наверно, не так легко раздевалась донага, когда речь шла о премии или фотографии. Среди моих бесконечных дел и забот, в которых непременно участвовала мама,— с отцом я вижусь все реже и реже,— я нет-нет, да вспоминала о том, что хочу стать актрисой. А однажды очень обозлилась на одну важную даму из жюри, которая вдруг поинтересовалась, что мне, собственно, надо на конкурсе. Я посмотрела на нее — с чего это она. Дама была некрасивая, хмурая и старая, во всяком случае, мне она показалась некрасивой, хмурой и старой, и я решила, что ей до смерти завидно. А она, вся в роскошных норках, смотрела на меня большими черными с грустинкой глазами, которые чем-то напоминали мои и, казалось, спрашивали: — Почему ты здесь? Что тебя привело на эти кон курсы? Моя красота, старая дура, моя красота и мои девятнадцать лет, о которых тебе и не вспомнить! Так бы мне ей ответить, а я изобразила улыбку и ласковым голосом сказала: Мне хочется стать актрисой. Актрисой! Ну что ж, хорошо,— кивнула старуха,— значит, здесь ты обретаешь какую-то уверенность, радость, чув ство ответственности за свою красоту? г Чувство ответственности? Да за что мне отвечать в мои девятнадцать лет при моей красоте, если мне ни в чем не отказывают, если за мной все ухаживают и все от меня без ума? — Ты неотразима! — говорил мой журналист, когда мы , лежали в его постели. 212 *, — Ты просто неотразима, детка! Од очень много что значил для меня с тех пор, как я уразумела, что к чему в том, что у нас называлось любовью, а уж любовь это или нет, нам, ей-богу, было без разницы. Он очень много значил для меня с тех пор, как я, благодаря его связям, получила работу, пусть не бог весть какую, на телевидении. Каждый день я приходила туда без четверти двенадцать, надевала вечернее платье и в пятнадцать минут третьего появлялась перед телекамерами всего на каких-то полторы минуты, а после мепя начиналась самая важная часть программы — показывали нашу знаменитость, шикарную манекенщицу. Я с удовольствием проводила там время, ждала своей очереди целыж два часа, пила в баре чай с молоком и хрустящими тостами. И всегда рядом сестра — то подкрасит мне бровь, то подберет тяжелый от нашитых блесток хвост роскошного платья. Бывали вечера, когда из-за ярких ламп болели глаза, когда отекали ноги, когда смертельно хотелось есть. Иной раз мне говорили сальности, донимали откровенными предложениями, но я легко терпела все в надежде на удачу, на счастливый случай. Нет, мой журналист молодец — он сдержал слово, свел с нужными людьми и пристроил меня даже в кино. Но туда, куда я попала, важные тузы не заглядывали, так что кампанию с нами водили женатые техники и молоденькие операторы, которым едва хватало на жизнь и которые могли провести время с девушкой от силы раз в две недели, не чаще. Одним словом — опять работа: то две секунды пьешь какой-то напиток перед телезрителями, то предлагаешь им какое-нибудь масло в жестяной банке, всегда, между прочим, пустой. Подумав, я взяла и сказала моему журналисту, что кому как, а мне по душе конкурсы, где я вроде бы на своем мес,те. Пусть это минутная слава, но когда выходишь на публику, когда все глаза впиваются в твое тело, когда, наконец, на твои шелковые черные кудри надевают позолоченную корону, ты чувствуешь себя самой счастливой. Конечно, я надеялась, что попаду на такого председателя жюри, который будет важной персоной, и тогда все пойдет по другому. Мой журналист обозлился и наговорил мне бог знает что, да еще как раз перед тем, как я, накрашенная и разодетая, должна была отработать свои полторы минуты перед телекамерой. Страшно повторить, что он плел, да еще впутал зачем-то мою мать и сестру,— а это уж форменное безобразие. Но я ему показала, что 213 меня на испуг не возьмешь: в тот же вечер была в списке участниц конкурса на «Мисс Аргентину»! Сколько сил было потрачено за эти две недели! Сколько хитрости и стараний понадобилось, чтобы я без сучка и задоринки прошла на предварительном отборе. — Ты настоящая 92—63—92, теперь — 63! — восхищалась моя сестра, которая очень переменилась и не забы-вала о своих интересах во всей этой кутерьме. Дело пошло туже, когда появились две серьезные соперницы — Леонор и Марина, которые рвались к победе напролом. Марина — манекенщица, ей уже двадцать девять, ходы немалые. Она была замужем, у нее сын, которого растит мать, приятная женщина, готовая, как и моя, в лепешку расшибиться ради дочери. Мы не знали, к го Маринин муж, но зато были в курсе, что у нее роман с Эскивелем, фотографом. В этом смысле ей крупно повезло — у нее были роскошные фотографии. Правда, после одной из них у Марины такое завертелось, что ее хахаль не выдержал — перерезал себе вены прямо напротив цен г-ральной больницы. Моя сестра сразу сказала, что это нам на руку, потому что такие дела никого не украшают. И действительно, Марина выглядела очень расстроенной, даже когда приходила в кафе «Модерно», где собирались ее приятели — народ разношерстный, случайный. В поклонниках у нее то гонщик, то никому неизвестный поэт, то кто-нибудь из рекламы,— словом, такая мешанина — не разбери пойми. Что касается Леонор, то это, представьте себе, та самая, которая была вместе со мной на первом конкурсе, выходит — моя давняя соперница. Уму непостижимо, но Леонор и ее почитатели держались так, словно наперед знали, что она будет победительницей, хотя за эти три года вовсе не она, а я стала Мисс Канал и Мисс Map дель Плата. Конечно, Леонор во многом поднаторела, особенно по части знакомств с важными птицами из рекламы, она даже встречалась со знаменитым Масиелем ', который был женат на актрисе и красовался на фотографиях во всех журналах. Не знаю, чья тут рука — Масиеля или кого другого, но Леонор с успехом прошла предварительный отбор, и мы — мама, я и сестра — больше не сомневались, что счастье в этом трудном испытании достанется кому-то из 1 Масиель — популярный аргентинский певец, исполнитель танго. 214 трех: или Леопор, или Марине, или мне. Как я намучилась за последние три недели, ведь мы по существу не расставались ни на минуту! То им улыбайся, то вместе с ними отрабатывай походку на помосте, то ешь при пих вареный рис и ней томатный сок, и не столько из-за диеты, сколько из-за того, что туго с деньгами, вообще никаких не было сил от этого совместного житья, от этих двух идиоток, которые хотели взять верх друг над другом и надо мной. Немудрено, что я издергалась вконец. Марина билась за себя в открытую, напористо, и моя мама считает, что она действовала честно, по крайней мере не скрывала, что делает ставку на мужчин — тут ее не осудишь. Но другая — другой ничего не стоило украсть приглашения, нарочно переставить все банки и флаконы на туалетном столике перед твоим выходом. Ну и штучка эта Леонор с голоском опытной продавщицы. Такую вынести трудно. Мы с ней добрым словом не перекинулись. Вдобавок ко всему я не знала, куда деться от владелицы косметической фирмы — сеньоры Ариель, которая липла ко всем конкурсанткам; кто как, а я держалась твердо: пара — это мужчина и женщина, что бы там ни зависело от всесильной сеньоры Армель. И вот однажды я сорвалась, расплакалась в голос, а когда ко мне подбежала Леонор, воспользовалась случаем и залепила ей хорошую пощечину. Леонор заорала так, что к нам наверх прискакали все, кто мог — дежурные, администраторша и даже пожарник. Вы не представляете, как все закручено, что за обстановочка на этих конкурсах, где и телевидение, и ловкие предприниматели наживают деньги. Вы даже не представляете, какая идет крутня возле красоты, запущенной в дело. Словом, все сбежались на вопли Леонор, и еще бы чуть-чуть — мы бы в кровь перецарапались. Мы i отовы были убить друг друга — всё одной соперницей меньше. Спасибо пожарнику — у него хватило силы и ума растащить нас, но с того дня все у меня разладилось, я похудела на три кило и вовсе не за счет томатного сока и вечерних прогулок. Лучше не думать, какие блага и какая роскошь ожидают победительницу такою конкурса. Денег — куча, путешествия, норковая шубка, неделя в самом дорогом от еле Калифорнии, еще неделя — в Мадриде, неделя в Альвеаре, где проходит конкурс, а дальше — дальше: «верхом на победе», не знаю почему, но мне очень нравится 215 ото мамино выражение... «Верхом на победе» — будто лихой конь, который нас унесет в желанный мир. Моя красота обеспечит наше счастье, а «верхом на победе» — это значит, наверно, что я увижу себя на рекламах и, главное, распрощаюсь с убогой жизнью, где тянутся полдники с чаем и сухим печеньем, где беготня по магазинам в поисках дешевого платья, где сношенные туфли, где добрый с виду, но требовательный толстяк, что заезжал за нами в Coupe de Ville. Я распрощаюсь со всем, что мне не но нутру... И вот он, конкурс. Признаться, все плывет у меня перед глазами, когда я пытаюсь вспомнить этот день. Каждая из нас приготовилась в лучшем виде показать и грудь, и подведенные глаза, и красивые ножки, и ладный задок. Одна девица дала обет пресвятой деве, а другая вытащила крестик и покрыла его поцелуями. Многих участниц конкурса до самого помоста провожали матери. Во вспышках магния я увидела какое-то нечеловеческое напряжение на лицах мамы и сестры, которые стояли как завороженные. Я почувствовала, что меня ущипнули за ногу, но кто — не разобрала. На нас были направлены яркие рефлекторы, и все люди, лица, холоса слились в неразличимую густую массу; я подумала, что такой, наверно, видит толпу тореро, стоящий посреди арены. Нас вызывали по имени и по номеру, который был у каждой на ладошке левой руки. Мы выходили одна за другой и со всех сторон нас обступали крики и запахи. Победила Леонор, трудно поверить, но победила Леонор, и Марина плакала в голос. Я не плакала. В конце концов я — красавица, каких мало, и на редкость соблазнительная, все это говорят, так что, может, в другой раз повезет и мне. Значит, надо держаться на уровне. Я вернулась в роскошный номер и, пользуясь правилами конкурса, заказала за счет могущественной фирмы Армель великолепный ужин — цыпленка с шампиньонами и шамг панское во льду. Наелась до отвала, потому что завтра нелегкий день — придется разузнать про другие конкурсы, пустить в ход завязанные знакомства. Красота — щав-ное условие успеха, если ею пользоваться с умом. И в этом моя мама с сестрой — а они тоже пили шампанское — полностью со мной согласны. ЖИЗНЬ И ПАМЯТЬ СОЛДАТА НЕМЕСИО ВИЛЬЯФАНЬЕ i Ему бы взяться за военные мемуары, но он не знал грамоты. Да и рассудил бы, что писать — занятие странное, тягостное и без проку. И нет охоты говорить о том, что ушло, что пережито. Вспоминать — другое дело. Вспоминать — первая забава бедняков, потому что память, она, как театр в огнях, как волшебная лампа, что светит у каждого в голове. А уж ему это — единственная отрада и утеха. Даже какой-то порок. Военные шли — кто в казарму, кто из казармы — и смотрели мимо него, как смотрят на дерево, на знакомую дорогу. Привалившись к будке часового, он сидел тихо, неприметно, точно старый пес, который вылез на солнце, и разглядывал свои ноги, обмотанные тряпьем, свои дряблые руки, мявшие юрстку сухого мате. Проходили офицеры при саблях, в начищенных до блеска сапогах, проходили солдаты пятого полка — индейцы, простые парни из далеких селений. И он привычно протягивал руку, словно нищий на паперти, хотя ему, по правде, всегда было тошно просить милостыню на ступеньках церкви, и он куда охотнее сидел здесь, у казармы, где прошла без малого вся его жизнь и где наверняка подберет его смерть. Один солдат бросил монетку в жестянку, другой лихо плюнул и, приосанившись, пошел прочь. Но старик мало к чему .приглядывался, ему, точно слепому, хватало немногих примет — скрипа телеги, сигнала побудки и размытой печали сумерек. Старик мог часами сидеть, не шелохнувшись; порой дважды сменялись часовые, а он так и не вставал, чтобы справить нужду у конюшни. Он смотрел вдаль, туда, где распласталась пампа, и ясно, как на картине, видел конницу в бою, видел самого генерала, поднимавшего людей 217 в атаку, но знал, известное дело, что теперь это — небыть,| одна забава. Потому что прежде все происходило по-другому: сер-| жант, rot кто летел с криком вперед, а следом он — старик,| который в ту пору был молодым, тем парнем, что проруба дорогу саблей, а навстречу — стрелявшие по нему испан-| цы, и тот, с рассеченным лицом, что схватился за головуJ Старик шел к конюшне и, возвращаясь, приваливался будке часового, тихий, неприметный, как старый пес, кото-; рый вылез на солнце. Вот он увидел растянувшихся на земле собак, увидел нищих, что попрошайничают в казармах, но есть они, не ях — ему все равно, и в мыслях — стать солдатом, сменит! жалкую рвань на военный мундир и саблю. Он тогда не чаял надеть военную форму, в которой можно покрасоват* ея перед девушками... Смеется старик, вспоминая об это>м| смеется про себя, беззвучно, а люди думают: спит, подвыпил, или умер на припеке. И правда, захмелев ов когда примерял форму; ему радостно у конюшен, где возиый дух, раскатистое ржанье, вязкий запах сбруи, лю| ские голоса. Он смотрит вдаль, видит пампу, где наливаете кровью закат, и трезит славой, затягивая солдатский ре мевь. В ту ночь он едет проматывать свою молодость пристраивается к игрокам в «мойте», танцует до упаду тесной площадке, слушает, как поют «сиелито», виджт н| пролазную изгородь глициний, неведомо как и зачем not дает на освещенную луной поляну, где яростно дерутс двое. Рассвет застает его в доме, и женщина промывае ему раны. А уходит (рассвет — это горластые петухи, тяжела повозка, увязшая в глине) с предчувствием города, нач ная привыкать к тому, что память обрастает прошлым. Вот так этот молодой солдат, этот неграмотный raj сразу узнал то, чему писатель учится годы и годы, узва что в начале каждой истории есть ее конец, и что всяк! конец — призрачен, зыбок, как эти торные дороги, кот«! рые стремятся в поле и становятся полем, и что все (вч рашняя ночь, драка, скорая любовь и приютивший ее род) умещается в памяти. И не клятвенное слЪво, не нев домая ему страсть к приключениям приводят его в казарм И не дальняя надежда на деньги, о которых он мечт^ еще вчера,. Он не знает — да ему все равно,— что там и к*| 218 там за темными зарослями, но чувствует нутром, что люди, которые выбегают из ветхих ранчо и становятся в строй с ружьями и саблями — почти то же самое, что и он сам, или его конь; что они — это правда, простая, как запах конюшен, грива жеребца, седло или вот эта тяжелая теле га, увязшая в глине. , Слышится свист. Свистит старик, задремавший на солнцепеке у будки часового. Это еще не ветер и не слова команды, не люди в лагере, не крики и разрывы снарядов. Это капитан делает смотр новичкам — неграмотным гаучо. Он говорит о Родине, о том, что нельзя быть слабаком, когда идешь на врага; дисциплина, говорит, мужество. Ясно? «Так точно, ка-яитан»,— слышит Немесио, вглядываясь в огненные всполохи над полем под огромной луной. Два часа или два дня, как они ушли из города, и вроде никогда там не были, вроде все это с малолетства — армия, рота, конь, пот, военная форма, провиант, командиры, сол даты, идущие на север. ' II У солдата Немесио Вильяфанье тот поход в памяти не удержался. Новые следы стерли все прежнее, новая усталость заслонила ту, первую, заслонила то первое мужество, которое помогло'ему идти долгими ночными дорогами, когда он учился по памяти распознавать другах, угадывать в них страх, печаль или забытье. Когда он, Немесио (не теперешний дряхлый старик, ветеран, а тот, другой, что первый раз в походе), признал волю генерала, уводящего людей на смерть. И никто больше не думал о ней, разве что поминали ее в песнях. Да... У Немесио Вильяфанье — солдата кавалерийского полка — тот поход в памяти не удержался. Но теперь о нем столько разговоров, что он расстарается — вспомнит то утро, вернет голосистого чаха, свежее сено и одинокого, безучастного к шуму коня, который мирно щипад траву. Он тогда засмотрелся на него с непонятной завистью. Люди, конечно, говорят не о том, а о первом бое, о крещении огнем, о пушках, которые палили человечье мясо, рвали людей на куски, крошили батальон. — Ну да,— говорит Немесио,— всякое бывало. Он и раньше был скуп на слово. 219 Одним из первых Немесио столкнулся с испанцами',! осатанело двинул на пехотинцев, которые открыли безостановочную пальбу, и все это тогда, когда он был молодой,! еще зеленый, когда расчищал дорогу саблей, а навстречу —1 стрелявшие по нему испанцы, и тот, с рассеченным лицом,| что схватился за голову. В том бою пуля жиганула ему по ноге, но от раны толь-йЦ ко и остался темноватый рубец, который не стоит разго» вора. Само собой, что из памяти вон. Нет, он не любит говорить об этом ни с кем, даже с мар-1 китанкой, а она ему почти что жена. Ее он узнал потомл когда пришла беда, когда испанцы окружили спящий полк! и били, били людей, пока не обесеилели. Это он помним как сейчас. Человек, считай, особо памятлив на несчастья,| Точно. Но об этом не говорят, как не говорят о мертвых^ которых не успели схоронить и оставили на поле боя, на| земле. С ним так и получилось: он лежал навзничь, а она услышала стон, подняла его (легко ли — такой детина!]! в взвалила на плечи, точно украла мешок с костями из оС щей могилы. Память удерживает что-то свое — запах крот и гнили, одежды и коней с вываленными кишками, и еще запах, который все время рядом, пока она его раздевав^ и моет в реке../Этот запах вспоминается ему сейчас, когда! оя сидит у огня с людьми, пустившими по кругу горячийЦ мате. (Потому что только от женщины этот запах, только о=г| нее, когда она лежит в траве, вьется вокруг, льнет плющом! ищет, целует и дает ему грудь, как прежде флягу, к ко торой он припал, утоляя жажду.) Немесио вспоминает второй поход, когда полк, верне^ то, что осталось от полка, слился с другими батальонам^ и зажал испанцев в тесном квадрате, который затянуло по-| роховым дымом. (Время уже было выступать, а они цело вались, и он видел ее смуглые ноги в бледном свете, про»| бивавшемся через соломенную крышу.) Это и запало в память, это, а не другое, в той кроваво^ заварухе, когда испанцы и креолы рубили друг друга, до страшной устали. Запомнился миг — рука, тронувшая вс лосы, шрам на щеке. А не кровь и не грохот. Об этом сол^ дат учится забывать. «Точно...'память уже не та»,— думает Немесио, допива мате. Был бы он другим, генералом или на худой конец пол| ковником, написал бы о забытом. Дал бы имя каждой битве 220 А солдатская память нижется из звуков и запахов войны — все таких же месяц за месяцем, год за годом, пока идет, военная кампания. Кому интересно про вшей, про лихорадку, про стертые в кровь ноги, про понос, которым маются солдаты? Все это не в счет. Кому интересно про того сумасшедшего, который бросился бежать по склону Чакабуку, испугавшись стаи летучих мышей, или про того пьяного, который принял за врага стадо мирных овец и умер в помрачении, в дурмане, не отрывая глаз от мерещившейся ему реки. Вот и поди-ка... Любой солдат знает, что лезет в голову, когда отслужишь не год и не два, когда точит, сгрызает тоска по дому, усталость, безденежье, душевная маета. Но генералы не пишут об этом, хотя и у них запавшие от бессонницы глаза и они мучаются трясухой, от которой не спасают толстые шерстяные пончо. Бывает, изнывая от мужского желанья, кто-нибудь (к примеру, молодой полковник) нагишом окунается в ледяную реку, трет снегом горячую плоть в паху. И никто не смеется над этим. Никто не смеется в горах, когда стервенеет ветер и мулы срываются с камней. Неме-сио глядит в пропасть, глядит на генерала — худого, мрачного, уткнувшегося подбородком в пончо. Генерал тоже во пишет воспоминаний. Одни представления, рапорты да прошения о деньгах для людей, которые перебираются через Анды и тянут за собой пушки и мулов. В беде все люди схожи, у всех затвердевшие лица, пересохшие губы, а глаза, когда как у замученных мулов, а когда как у безумных — пустые нехорошие глаза. И будто движется что-то единое, будто тянется в горах черная и ленивая змея. А в небе — кондоры, они равнодушно парят над болью и усталостью людей, которые идут, не спрашивая куда и зачем. И генерал обводит их рассеянным взглядом и заходится глухим чахоточным кашлем. Иногда к нему подъезжает капитан или сержант, и видно, как вместе со словами выкуривается изо рта генерала белое облачко. Поди знай, о чем они говорят! Да и какая разница солдату? Его дело верить генеральскому слову, этому белому облачку, верить усталому, замученному астмой и лихорадкой человеку, который ведет их сражаться и умирать. — Так оно и есть,— думает солдат Немесио Вилья-фанье, шаг за шагом продвигаясь по горной тропе. Он спал, верно, что спал. Минуты две, не больше. Ноги стерлись в кровь, ледяной ветер сечет лицо. Но он не думает об этом, ни о чем больше не думает. 221 Ill Теперь он знает — будущего нет, слишком он ста| чтобы мечтать о будущем. Зато можно собрать монеты, к« торые солдаты набросали в банку, сходить в магазин и выпить стакан красного «карлона» или пива. Этого и над| Едва по телу разливается хмельное тепло, призрачная, щ лодость подступает к старику, который сидит за неубрэ ньш столом, где только что играли в кости. Он сидит тда никому не помеха, и, не замечая времени, вспомивае о былом, Вспоминать, все знают, первая утеха бедяяко потому что память, нак театр в огня-х, как волшебная па, которая светит у каждого в голове. Один иа kj тов — новичок, болыпе от скуки пристает с расспроса* к старику, мол, правда ли, что он участвовал в войне независимость. Старик отвечает не сразу, со словами он: в ладах. — Должно быть так, сынок,— говорит он нехо1 усмешливо и снова затихает; теперь его судьба — м« чанье, старость, смерть, а единственная отрада, даже рок,— память. Другой курсант не отстает от старика, предлагает пить и вконец раздосадованный его молчанием кричит^ лгун, бездельник, забулдыга! — Должно быть так,— повторяет старик. pj: его следят за летящей мухой и ему видится ковд в небе. Курсант уходит, грозится тюрьмой, и вот он, Неме в порту Кальяо под арестом, закованный в кандалы, тюремной стеной рвутся артиллерийские снаряды. Вот : как! Теперь он может выбирать то одно, то другое, оетаа| вить, вернуть время, переиначить все по-своему. А тотда,>| нет. Тогда у него было будущее, была молодость, суд Не то, что теперь. Зато в памяти он сам себе хозяин:, молод, пока не сойдет хмель, пока тянет в сон ж бог д| силы. (Вон тот, что сидит,— это я, мысленно говорит ста| и видит себя в форме младшего лейтенанта. Прошло сколько лет после плена, он еще молод, но лицо троч печалью, которая припечаталаеь, должно быть, с того ъ часовне, когда священник перед самым расстрелом?; рил ему, что настал час отдать душу господу богу. Hewcf истово повторял «Отче наш», а потом одним ударом свз 222 ' испанского священника на пол, стянул с него все, "что мог, надел на себя рясу, прошел с опущенной головой мимо часового, вскочил на коня и помчал во весь мах на глазах у ошалевших испанцев, которые бросились вдогонку... Нет, этим меня не догнать, и воздух наполнился красной сумеречной пылью, запахом конского пота, зелеными ветвями леса, который внезапно взмыл над ним и накрьш глубокой тенью. Он долго прятался от людей, обходил стороной воинские части, воровал, плутал по чужим дорогам, пока, наконец, не встретил своих, пока не услышал: «Немесио Вилья-фанье?» — и не ответил: «Здесь!») А теперь он сидит как ни в чем не бывало в заезжем доме города Лимы и в закусочная на окраине Буэнос-Айреса (в этот лиг в нем — двое). И разглядывает иышно-телых сеньор и молоденьких девушек, которые возвращаются с утренней мессы. Он улыбается, вспоминая священника, который хотел помочь ему умереть. Того перепуганного священника в исподнем. Считай, что сам Ман-динга' послал ему служителя ^божьего. Точно! В тот час могли помочь лишь бог жди дьявол. Сержант Вжлъя-фанье поднимает стакан. Старик смотрит ва него, как в аеркало. Теперь он не играет, разве что возьмет колоду карт и перебирает в руках. Что-то он видит свое в валете, в короле, в червонной шестерке. Вытянет карту из колоды и вспоминается ему день, час, покинутое селенье, чилийская женщина, и тот умирающий, который попросил передать письмо жене. Он тогда поехал к вей и прожил у нее целых пять лет... Немесио перебирает карты и думает о сыне, который умер от черной оспы, вспоминает мучительно, с над-садом ту ночь в болоте, когда он старался приободрить своих людей, сбившихся с пути в кромешной тьме. Зачем гадать о судьбе по картам? Он не верит больше ни в пикового туза, ни в бубновую семерку, ни в трефового валета. Нет, больше он не играет, а лишь вспоминает о, былом. (Вот почему он уклоняется, ищет предлога, чтобы уйти, когда этот колумбиец подбивает его на игру. У Немесио плохое предчувствие, а тот не отстает, говорит бог весть что об аргентинцах, мол, слабаки, мол... И тогда он берет карты, не спеша тасует, слушает, как за окном в самой глуби сада трещат, стонут деревья, плачут о чем-то своем, 8 Майдинга — аргентинское: дьявол. 223 Старик вынимает карту, повторяя расклад, который был у Вильяфанье в молодости, видит всю игру, беспокойные ' руки разъяренного колумбийца и вспыхнувшую под конец < перепалку. Видит большую поляну в лунной ночи и двух; яростно дерущихся людей.) Старик встает, с трудом тащится к двери, к казарме, | где прошла без малого вся его жизнь и где наверняка под берет его смерть. IV Он всегда смотрел ей 'в глаза. И понял, что лиц у нее много — не одно. Он не играл с ней в безрассудном удаль-1 стве, как другие. И не бежал от нее, как предатели, продавшиеся врагу, или как трусы, легкие на слезу, точно1 бабы. Нет. Он знал, что она рядом, что порой у нее рожа мерзкой старухи, а порой — нежное, кроткое лнцо, от кото--рого веет покоем. Он видел ее без спору, когда свалило. в глубокий ров, видел ее ночами, которые бесконечно тя4 нутся в тюрьме. А главное — видел ее в бою, когда она,! нагишом скакала на коне с огненной гривой. Лик у не&, переменчивый, и каждый видит лицо своей матери. Вез спору смерть являлась ему, когда он лежал в беспамятству от лихорадки и когда ему хотелось покончить все разом, потому что тело, словно чужое, отделялось от своей тени.. Дело это известное. Но солдаты об этом не говорят. GrectJ няются, а может, страшатся поминать ее. Как-то ночыа-1 в Мендосе Немесио услышал разговор о смерти. Один-един-4 ственный раз. Говорил тот самый священник, который стал» артиллеристом. Настоящий патриот, смелая голова и оружейник, каких мало,— вспоминает Немесио. Священник рассказывал о том, что вычитал из книжки. Вот тогда я узнал Немесио, что придет час и со всех покойников спро сят за их души, а трубы будут трубить громче, чем на воек-f' ном параде, и бог, сам господь бог предстанет перед людьми. Немесио слушал без удивления. Ему и прежде думалось, что рано или поздно такое случится. Он привык жить, среди призраков. И в бою, когда, пришпорив коня, ойГ с криком летел впереди своих людей, рядом с ним был: солдаты, убитые кто два года, кто два месяца назад. О знал, что они по-прежнему в строю, по-прежнему ераШ; ются. Должно быть, это и есть те ангелы, о которых tobi рил священник-артиллерист. 224 (Он видел, как она подъезжает на муле. Ты Немесио Вилъяфанъе? Так точно,— ответил он, становясь на колени. Давно ты не был дома, вот я и приехала. Я на войне, донья. И не вернусь, пока не вернется мой генерал. Ты помнишь меня? Не обессудьте, я вас не знаю. Ты видишь меня во сне, а порой зовешь по ночам. Я. забываю сны, донья. Право. Верю, сынок. Я собралась в дорогу чуть свет, чтобы свидеться с тобой. Он посмотрел на нее. Женщина что-то искала в его вещах. Он поднялся, чтобы помочь, по она исчезла.} Для них, для всех солдат казарма была родным домом. Казарма или палатки военного лагеря, а то и поле под открытым небом, где люди дремали или умирали в затишье между боями. Смелые гаучо сражались в Майпу, в Канча-Райяда, словом, у черта на рогах. Бились там, где им выпадало судьбой, вдали от родных мест, от провинции Буэнос-Айрес. Они забывали о неоглядной шири пампы, пока дрались в горах Сальты, в Перу, на берегу океана среди чужих людей и под чужими звездами, на которые старались не смотреть, чтобы не наваливалась тоска по дому, не грызли воспоминания. Они шли воевать с надеждой вернуться, с зыбкой надеждой на радостный день, на темную лепешку и душистый мате. Потом возвращались в казарму — домой. Пехотинцы с посеревшими лицами, за ними батальон темнокожих: одни — умудренные опытом в боях, другие — еще молокососы, необстрелянные новички. Двигалась конница, горделивые всадники и среди них Немесио, следом — офицеры, артиллеристы, погонщики мулов, повозки, пушки и пленные, в чьих глазах были страх, гордость или пустота. Плелись старики и раненые, а позади тонула, увязая в сумерках, большая телега с трупами, над которыми вились вороны и чиманго 1. По возвращении в казарму, в родной дом, затевали праздник, снимавший печаль по убитым. Находились и певцы, и бочонки с вином, а иной раз — и женщины. Сам 1 Чиманго — хищная птица. 8 Аргентинские рассказы 225 генерал праздновал победу е офицерами за сюлом, сколоченным из досок. Он ел мясо с возка, руками, а был человеком с образованием и говорил по-французски. Но прежде всего он был солдатом, был своим, и сказал им однажды, что надо тдтя вперед хоть нагишом, как индейцы. Молодец генерал, смельчак, настоящий мужчина и наездник — дай боже! Немесио смотрел на него издали. Ему, безродному гаучо, генерал был отцом, как и всем, кто возвращался в казарму. Потому он и не покидал генерала, но той ночью, когда ето назначили в патруль, он почувствовал себя свободным. А на другую ночь он забыл о времени в объятиях мулатки. У него были еще ночи — не одна, много. А свободного времени хоть отбавляй, У гражданских все по-другому, они смотрят на часы, у них дела, дети, жена... «Чего суетятся?»— ведбумевал Немесио в городе. Постепенно он стал понимать, что люди могут жить на одном месте, без! войны, не зная другого неба. Он видел, как мужчины и^ женщины приветствуют солдат с балконов, как спорят в! кафе, на площадях, как молятся в церкви. Странный на-1 род! Глядят на солдат не то с почтением, не то со страхом/ вернее, с Опаской. Только раз Немесио посмотрел на город-^ скую сеньору, только раз, когда она как бы поманила его* взглядом. Он ехал верхом на коне с патрульными. У сеньо-1 ры было молочно-белое лицо и огромные глаза. Это случи-1 лось один-единственный раз. Странный народ! И пойди" пойми того пленного испанского генерала, который расха-' живал в рубашке с кружевными воланами? У городских * ворот его остановили: «Кто идет?» «Родина»,— ответил он,^ А может, родина и есть эти люди, лежащие вразброс на; своих плащах, солдаты, закутанные в пончо, конюпшж,^ пропахшие навозом, раскатистое ржанье и кислый нутря-J ной запах сбруи. (— Немесио Вилъяфанъе? — Так точно, мой генерал... Старик приткнулся к сторожевой будке и нет у nesi мочи пошевельнуться. М тогда генерал слез с коня, герои пул старику руку и пожог встать. — Спасибо, Мой генерал, я очень стар, я не знал, что вы вернулись, Немесио стыдно за банку с монетами, за слабость в гах, обернутых тряпьем. С трудом он тащится к генерал^ пробует выпрямиться, стать по стойке смирно, 226 Не надо, Немесио, уже. не надо* Старику захотелось помочиться. Извините,— бормочет он. Он ковыляет в конюшне и в еысверке молнии видит своего черного коня. — Я тоже стар,— говорит генерал,— пойдем, брат. Старик снова бредет к конюшне, садится на коня и подъезжает к генералу. Теперь он твердо знает: у смерти не одно, а несколько лиц. Теперь он может смотреть на генерала открыто, как в зеркало. — Пойдем, брат. На западе зажигается небо. А следом — темнота. Немесио пришпоривает коня, пускает его в галоп и с криком летит навстречу судьбе.) Играют зорю, и ему странно, что он просыпается среди живых:. Смерть, старая солдатская шлюха, смеется над ним — то позовет, то прогонит. Немесио привык к этому. Он складывает свое тряпье у будки и ковыляет за водой для мате. Значит, еще один день,— говорит. Военные идут, кто из казармы, кто в казарму, и смотрят мимо него, как смотрят на дерево или знакомую дорогу. V В Буэнос-Айрес он вернулся бывалым солдатом. Ничего не осталось от безусого парнишки, от той ночи, когда все началось, ничего, разве смутное воспоминание о повозках, о ранчо, рассыпанных у реки. Он узнал, что сменилась власть. Но что до этого солдату? Он по-прежнему в армии, на службе, хотя его полка уже нет и в помине и командиры все новые. Жалко, что генерал уехал в Европу — невмоготу ему стали раздоры и козни, из-за которых льется рекой креольская кровь. Немесио узнал обо всем в таверне, где всегда есть охотники поговорить о политике. Он слушал молча под стук игральных чкостей и гитарные переборы. Узнал, что полк их расформирован, и сердцем почувствовал, что судьба его не связана больше с великим делом, что теперь они все будут драться друг с другом, как бойцовые петухи, пока не потеряют все перья. Кому это надо! И хотя он только и выучился, что убивать, ему пригрези- 8* 227 лась другая жизнь, но лишь на миг, лишь на тот миг, koi да приходит мечта. Немесио не изменил ни своему правительству, ни губернатору, которого расстреляли, ни городу, где он стал солдатом. Однажды он попал в засаду и среди схвативши к его людей узнал одного из своих солдат по кличке «Коротыш». — Гляньте-ка, это Вильяфанье! — хохотнул Коротыш, затягивая на его шее лассо. Немесио не понял, не захотел попять, что над ним могут издеваться земляки. — Гляньте-ка на Вильяфанье! — смеялся Коротыш.— Полюбуйтесь, какой молодец. Его толкнули, и кто-то наподдал по заду, словно малому ребенку. Немесио чте стал объясняться с пьяными солдатами, склонил голову и затаил злобу. Часом позже его допрашивал сержант, хвалившийся, что полошил столько людей, сколько не будет в целом батальоне. Немесио отвечал через силу. Ему казалось, что все происходит не здесь, не сейчас, а в другом месте и перед ним испанский офицер. Но крестьянский выговор, индейское лицо сплошь в шрамах, как и у него самого, печаль в голосе — это отсюда, от своих. Немесио стыдился смотреть на сержанта, который требовал от него сведений о полке. Он молчал — был верен клятве и губернатору, которого расстреляли. И когда сержанту надоело ждать, он как бы невзначай хлыстом стеганул его по плечу. Я зря языком не болтаю,— сказал Немесио и взгля нул на солнце, палящее землю. Язык у тебя присох, вот что,— усмехнулся сержант и поднес ему флягу с водой. Рука Немесио потянулась к воде, но сержант неспешно > ее отстранил. — Сначала поговорим. А потом, хоть залейся, пей вволю, как лягушка. — Нет,— сказал Немесио,— благодарствую, сержант.: Позже, стоя на самом солнцепеке, он чувствовал, что" у него разбухает язык и нет слюны, чтобы сглотнуть. Глаза« ломило от полуденного солнца, руки и ноги задеревенели,] палились, а спина выгнулась, как у припадочных, которые^ роняют пену с запекшихся губ. >28 Солнце, висевшее над ним огненным шаром, вгрызалось ему в живот, в лицо, в голову, которая звенела неумолчным звоном. (Теперь ты умер, Немесио, ты слышишь голоса людей, которые бродят под землей, будто кроты. Ты слышишь голоса женщин, которые выходят из ранчо и зовут души усопших. Ты видишь реку, которая выворачивает с корнем деревья и размывает могилы. Ты мертв, ты глядишь на змею, на яйца каймана, на солдат, которым не вернуться к жизни. Наверно, это огонь Мандинги, а не солнце. И не он, Немесио, а, наверно, кто-то другой зашелся в истошном крике.) Двое — один был Коротыш — подняли его и поволокли в лагерь. — Полюбуйтесь на этого молодца,— смеялся Коротыш,— полюбуйтесь на это дерьмо. VI Был среди пленных солдат по кличке «Бедовый». Прежде он дрался в Банда Ориенталь на другом берегу, а потом воевал здесь, воевал, как настоящий гаучо. Был и парень из провинции Энтре-Риос, для которого Буэнос-Айрес все равно что край света. А еще к ним прибился негр, у которого мать с отцом рабы, да и он сам до армии был рабом. Негр единственный, кто рассуждал о свободе. Попался в плен и вестовой одного каудильо, огромный ирландец, ярко-рыжий детина, который все время ворочался во сне, дрыгал ногами и сквернословил на своем языке. Немесио сразу понял, что у врага мало обученных солдат, что невесть кого ставят командирами. Он понял, что Коротыш может измываться над ним сколько ему влезет и тут ни его прежний чин, ни долгие годы службы делу не помогут. Скорее испортят, думал он, косясь на стоявших рядом часовых. Точно провинившаяся собака, Немесио ловчился, был исполнительным, услужливым. Возил землю под присмотром бывшего солдата, таскал с места на место сбрую и награбленное добро, был слугой, поваром, батраком. Он перестал вести счет времени, но зато не забывал подсчитать, сколько 229 р&з меняется караул, сколько лошадиных ?бруй, какое расстояние между лагерям». Немесно присматривайся к оби-чаям, к праздникам, слушал песни, сторожил шаги. Oft научился ходить как слепой, и самой верной приметой стали ему звуки и ветер в полях. Пришел час, и Немесио посвятил в свой плантсех четверых — Бедового, парня из Энтре-Рнос, негра с ирландцем. В ту ночь ирландец дождевым червем прополз мимо часового и запаиал огонь возле табуна коней, которые шарахнулись в сторожу, словно увидели дьявола. Негр с Бедовым схватили Коротыша, и Немесио прикончил его разом, не Дав ему закричать. Они оседлали офицерских коней ж помчались прочь рань-; ше, чем прогремели первые выстрелы, раньше, чем вы-* екочили на улицу полусонные офицеры со шпагами в ру-> ках. А дальше — дальше они неслись вперед, не разби-, рая дороги, летели к густому подлеску, поворачивали коней к лугу, поросшему высокой стрельчатой травой, скакали к востоку берегом реки, уходя в безлунную' НОЧЬ. (. Похоже, повторяется что-то знакомое, что уже были жт забылось. Но нет! Тогда он бежал от чужих, бежал один. Тогда он был солдатом Родины. А теперь у него нет знамени, нет армии. Вместо армии — сообщники. Вместо казармы — пампа, безлюдная пустыня. Ну совсем как ди^? кий "индеец или пума, подумал Немесио, а может, ему по-1 казалось, что он подумал, услышав, как негр Topcfflmj коня. Бедовый и парень из Энтре-Рвое е^али впереди/! а сзади скакал ирландец, сквернословя на своем языке* Лицо у ирландца пунцовое, обгоревшее. А голова—*; точно сноп искр. VII Если тенерал боится, что, не дай бог, забудут о вин славе, о его боевых заслугах, он может написать кштщ и назвать ее «Мои мемуары». Он может рассказать в о всяких передрягах и поставить лх в вину своим KOBaj современникам. Соотечественники — и дети, и внуки, koi рые будут носить его имя,— смогут прочесть о €едах и: вратностях судьбы человека, который со временем стая! памятником. Но ни один солдат, клянусъ, ни один, не 6paji| ся за мемуары. Он бы сразу решил, что это не его ума , и ему не по сжлам. Да и мало, кто из солдат умеет писМ разве что письма е ошибками да прошения о пенсии или месте полицейского. Но эти жалкие бумажонки не заслуживают внимания Истории. Зачем? Старик вовсе не гово-рит «нет». Просто ему неудобно беспокоить власть таким пустячным делом, никчемной трухой. Он, конечно, благодарит сеньора за хлопоты, как не благодарить, и не отка-жетей от сигареты, а тем паче от монеты, да и щепотка душистого мате — тоже подарок. Но какой толк говорить о былом? Да, спору нет, он участвовал в этой битве и в той, другой, тоже участвовал, но было это, сердечный, давным-давно, в стародавние времена, и память уже износилась, не та память. Старик усаживается, смеется почти беззвучно, придвигает к себе кружку пива, а потом снова бредет к своей будке, спасибо, сеньор, до скорого... Здесь ему лучше, здесь он глядит, как ладно вышагивают парни при новых ружьях, в новых высоких сапогах или гетрах с блестящими, начищенными, точно на пардд, пуговицами. Старик смеется, думав в эти минуты о партизанах в горах, о тех оборванных гаучо, ко'торые прятались в густом кустарнике. Он сразу понял, что это свои. С ним были трое — негр, ирландец и Бедовый. Парень из Энтре-Риос держался впереди. В ту ночь они снова ели лепешки и стаканами пили крепкое вино за здоровье командира. (— Г&е же ты был, гринго? — спрашивает старик. Он видит голову ирландца, насаженную на пику. На родине,— говорит рыжий верзила,— мне всегда хотелось вернуться домой. Далеко это? Еще бы не далеко. Но ты же мертвый, гринго. Меня повесили в Ирландии. Нет, тебя казнили на Высоком холме. Я это как сей час вижу. Точно,*— соглашается гринго. -у Я в них стрелял,— сокрушенно, вроде укоряя себя, говорит старик. Голова ирландца, насаженная на пику, начинает петь. — Не пойму тебя, гринго. Говори по-человечески, по- христиански% 231 Да он сумасшедший,— говорит парень из Энтре- Риос. Сумасшедший? Ну да, ему снится море.) Когда ирландцу снится море, он словно ржет под теплым пончо. Оборванные гаучо посмеиваются, но уважают его за храбрость. Ирландец свой человек у командира. И дерется он только с испанцами. Врубается в ряды неприятеля, а потом исчезает, как призрак, чтобы снова броситься в бой, внезапно, по-хитрому, как настоящий гаучо. Никто не видел его пьяным, хоть и пил он стаканами крепкую водку, от которой люди сатанеют и лезут в драку. Гринго пьянел, когда ему снилось море. Вот они оба — Немесио и ирландец — на Высоком хол ме. Спрятавшись в густом кустарнике, они следят за при-, ближающимися солдатами, подпускают их совсем близко,^ и тогда ирландец надрывно кричит звериным криком, а Не- \ месио с Бедовым сталкивают камни на ошарашенных? солдат. И негр вместе с парнем из Энтре-Риос открыва-j ют огонь. Солдаты регулярной армии отступают, отвечая! одиночными выстрелами на беспрерывный огонь и ле*4 тящие камни. Из лесу выскакивают всадники — десятка| два партизан, которъш атакуют врага с фланга. А с дру-** того фланга заходит сам командир с десятком храбре-' цов, в руках которых такуара — крепкий камышовый! тростник. ( Глядя на все, Немесио распаляется, летит вниз на коне;; увлекая за собой ирландца и парня из Энтре-Риос. С ди-^ кими воплями врезаются они в бой, размахивая саблями j направо и налево. (— Здорово ты дрался, гринго. Ты тоже. Жаль, что так получилось ла Высоком холме, Еще бы не жаль. Я помню о Бедовом. Его сбросили в пропасть, как шпиона. Уму непостижимо, какая смерть. «Уму непостижимо, что мы еще живы»,— думает старив в полудреме.) 232 VIII Память может и подвести. Она добрее жизни, понятливее, она способна перетасовать события, разъединить их и снова собрать в своем мире, где нет никакой логики. Она де такая вздорная, бредовая, как сон, и не такая шумная, как жизнь наяву. Возьмет вдруг выхватит мгновенье, цвет, запах или звук чего-то такого, что давно ушло и что по ее воле вновь случается, но не по-старому, не так, как прежде. Любой писатель, будь то военачальник, который пишет мемуары, или тот, кто сочиняет этот рассказ, надеется на ее милость, ищет в ней вдохновения, ждет ее нечаянного знака. И старик Немесио тоже ждет, потому что молодым он может оглядеть всю свою жизнь, может служить верой и правдой генералу, может заболеть, биться с теми, кого защищал прежде, может однажды прийти в родные места Олъты, стоять на берегу реки Саладо, может стариться, смотреть, как руки его ласкают тельце новорожденного, войти в церковь, где будут крестить его младенца, может чувствовать, понять сердцем, что жизнь — череда вчерашних дел. Но старику Немесио не нужен порядок в той череде — он начинает историю с любого часа. Он сам или его сын плачет в купели? (— Чего хочет та женщина с мальчонкой на руках? Она принесла его тебе, Немесио. Давай его сюда, милая. Хватит ему цепляться за твою юбку. Ишъ какой дичок. Ну-ка, иди,— зовет он ма лыша и сажает на молодую кобыленку.) Говорят, испанские солдаты идут с большим подкреплением, говорят, они расстреливают пленных, обезглавливают и насаживают головы на пики для устрашения гаучо. — Вот так и будет, милая. Старым я не умру,— говорит молодой Немесио. IX (Это Святенъкий спускается с холмов. Нету у него ни рук, ни ног, и передвигается он рывком, как стреноженное животное. Тело Святенького не знает боли, и тем он силен, 233 и свят по воле божьей. Ковда-то он тоже воевал. Старухи рассказывают, что побывал он со своим генералом по ту сторону Анд, видел церкви, изукрашенные золотом, узнал, > каким бывает море. Святенъкий спускается с холмов, сгае-шит на праздник. Он подвывает, а то и свистит, как ослица! в течке, как змея. Старухи зажигают свечи и молят if него\ чуда. Святенькии спешит* на день Убиения младенцев. Го*4 ворят, при генерале он был проводником, лазутчиком, слеш допитом. А теперь вот обрубок без рук и без ног. ПартиЛ заны осеняют себя крестным знамением. Плачут, голосящ старухи. И Немесио Вилъяфанъе подходит к нему, встает \ ^ колени, просит, чтобы спас ему сына. Одну-единственнуЩ жизнь за десяток других жизней. Неужто Немесио плачетЛ Он укутывает Святенького серым пончо, берет его на рук и несет в часовню. Опомнись, Немесио, что может сделать теперь Св| тенький? От судьбы не уйдешь, Точно. Я всегда буду молиться за него, Немесио, за его wfifj винную душу.) Этот- солдат, этот неграмотный гаучо сразу узнал чему писатель учится годы и годы: в начале каждой исторк есть ее конец, и любой конец — призрачен, размыт, как торные дороги, что уводят в поле и становятся полем. (Ц знал, подъезжая к городу, что все — ночи, битвы, скорт» любовь, умершего сына — поглотит память, как ко^ дезная вода. Едва держась в седле, он миновал бойню п| улюлюканье и насмешки резников, которые только и ув| доли, что оборванного старика на тощей кобыле. Он ехал по рынку, по улицам, непохожим на прежние, по регу реки, где возились замызганные ребятишки. Он ci в бараке, на складе, потом — возле фургонов гринго, ко' рые ставили цирковой шатер. Никто белыпе не говорит о войне. Он увидел других солдат своего генерала, дряхлЦ немощных стариков, которые просили милостыню на/ пертях. И двинулся к казарме, что была ему родв домом, «От менд теперь ни пользы, ни вреда»,— подумал мссио. 234 Он ехал долго и не удивился, когда лошадь вдруг за* упрямилась, вегала и рухнула на землю грудой костей. Он смотрел на ее ощеренную морду, как смотрят в лицо смерти. Потом ои глянул на свои ноги, обмотанные тряпьем, на свои дряблые, иссохшие руки, увидел пампу и уловил голоса, которые зовут покойников. Ему чудилось, пока он шел по залитой солнцем улице, что откуда-то накатывается рокот забытого боя. Другие старики — генералы, увешанные орденами и медалями, писали в тот час свои мемуары. Но это совсем другая история, ИСКУПЛЕНИЕ Зимою дополнился год, как умер сын, а свыкнуться с одиночеством ей так и не удалось. В хозяйстве с той поры царило запуртение, и только собак стало больше. После дол гих лет тяжкого труда от всей некогда большой семьи оста лись дишь она да сын, умерший прошлой зимой двадцати" одного года от роду. Теперь она жила одна, и сил ее хва- тало лишь на то, чтобы выращивать кое-какие овощи для! собственного пропитания. !, По ночам она дрожала в постели, прислушиваясь к не-| смолкающему вою собак. Они окружали дом со всех ст<Н рон, иной раз забирались даже на галерею. Они были всю-*! ду — за оградой, и дальше, у самой реки, и еще дальше там, где начиналась бездонная ночь. Женщине казалось,, что все это неспроста. Первое время ей чудилось, чтр собач| ки оплакивают ее непоправимую утрату, позже они сделались для нее неким символом продолжения рода. Ночью, JJ в священном и жутком вое, собаки плодились, порождая^ новых и новых собак, немыслимо уродливых и отврати-! тельных. В этом бесконечном воспроизведении иссякали! жизнетворные соки земли, и все вокруг умирало, как сын, словно цветущее изобилие природы обречено бь отныне истлевать на кладбище вместе с ним. В последнее время женщина воспринимала лишь от дельные события, и они горели в ее памяти, как огромный вастывпше огни: рука старшего сына Мартинесов, поднЯг»| тая в приветствии — впервые за последние месяцы... При<г ход комиссара — он утверждал, что убийца не ушел этих мест и прячется в горах... И этот вой... Но что бы происходило, она ясно понимала только одно — ящ ждать, ждать чего-нибудь, может быть, смерти. Что ж, о| будет ждать и слушать вой спаривающихся в ночи собак; веотступный, как угасание, и неотвратимый, как сме^ 236 Усадьбы — ее и Мартинесов — стояли Но соседству, но после убийства сына она избегала подходить к изгороди, разделявшей оба надела. Труд Мартинесов пошел на пользу их земле, но метров за сто до изгороди зелень оскудевала, и дальше тянулась пустошь — такая же сухая и бесплодная, как ее собственная земля. Дело в том, что Марти-несы, во избежание встреч, старались не приближаться к границе, и даже в редкие часы полива не отваживались ступить на эту полосу, уже столько дней не получавшую воды. Он поздоровался с нею издали... В то утро женщина подошла к изгороди чуть ближе, чем обычно, и увидала работавшего на поле человека. Человек выпустил из рук мотыгу и, как ей показалось, обернулся в ее сторону. Она остановилась и тоже посмотрела на него. И тут, поколебавшись мгновение, человек неожиданно высоко поднял руку. Он приветствовал ее. Пораженная этим грубоватым дружеским жестом — теперь, после всего случившегося! — она пробормотала «здравствуйте», точно на таком расстоянии он мог что-нибудь расслышать или хотя бы увидеть движение ее губ. Она тут же раскаялась и выругала себя за то, что вообще остановилась здесь, на глазах у одного из своих палачей, и все-таки оба долго еще стояли друг против друга, как два насторожившихся зверя. Судя по фигуре и одежде, это был старший сын Мартинеса, очень похожий на своего отца, которого она ненавидела. Наконец человек наклонился, поднял брошенную мотыгу и пошел к дому, стоявшему в отдалении, среди зарослей кустарника. В ту ночь ей не спалось. Под засыхающими деревьями собак становилось все больше и больше, и сквозь их вой виделась ей высоко вскинутая рука, но не Мартинеса, нет,— Карлоса, сына, словно молившего о пощаде. А собаки — ее и Мартинесов — все плодились и плодились, смешивая свою кровь в тщетной надежде вернуть ей убитого Мартинесами сына. Она помнила эту руку так же, как помнила некоторые другие, не связанные между Собою образы и события. Они были ее опорой. В них она черпала сцлы для долгого, мертвенно-пустого ожидания. Каждый день она перебирала их, не желая, чтобы все мало-помалу растворилось в забвении... Еще одним навязчивым видением была ее встреча с комиссаром. Он пришел вечером, в штатском, и сидел допоздна. За последние месяцы комиссар растолстел, Он уверял 237 «е, что убийца «крыаается в горах. Не сегодня-завтра его выследят. Главное — устроить в поймах засаду. «Нена-эиеть тут ни при чем»,— говорил комиссар. Они поссори-^ лись из-за воды, к тот, другой, убил ее сына не потому, что * ненавидел. Просто нашдо затмение, и рука сама нанеела| удар. С чашкой мате в руке комиссар сидел под раекиди-| стым деревом и, казалась, рассказывал чью-то чужую лжго-| рию. То и дело распуская он у&ел мешавшего дышать гал-s стука и утирая со лба нот. Вдруг женщина сказала: «Вь хотите убедить меня, что ничего не случилось». А ведь ода ясно слышала оскорбления и видела, как обрушился на голову удар мотыги. Комиссар все бубнил, что младши| Мартивес — неплохой парень, никогда ничего худого з| ним не водилось, что, мол, он, комиссар, вовсе не собирай ется его защищать (рано или поздно он обязательно ши| мает преступника и отдает в руки правосудия), однако ад дует разобраться", как все обстояло на самом деле. Комиееа зря старался: в глазах матери убийца оставался выродков затаившимся где-то там, наверху, и без конца, изо в день убивающим ее Карлоеа. На днем, ни ночью не вали ей покой эти мучительные, изменчивые виденж| И, погруженная в них, она смутно понимала, что жд чего-то и жива одним ожиданием. Как-то, пересказывая свою историю заезжему челове из тех, что время от времени забредали в этот глухой лок, она заметила в себе некоторую неуверенность, шя утратили что-то важное, и оттого сама суть их ет-р туманной и зыбкой. Дойдя до момента, когда мужчв схватились, она уже не знала, что говорить. Ей чуди что нет больше ни палача, ни жертвы, как представлял! ей раньше,— есть просто два человека, и каждый из существует и действует сам по себе. Конец истории досказала неуверенно. Ей хотелось повторить все св^ чтобы восстановить в памяти нечто, ускользнувшее от^, Она заметила безучастность слушателя и приписала своему неумению рассказывать. И еще заметила, что' история неуловимо изменилась. Тогда ей вздумалось домнить все заново, но, как она ни старалась, в воспо* виях все равно оставались провалы и какая-то стра зыбкость, неясность. Выходило, что в некий момент* сама убила сына... Мужчины стояли лицом к лицу, щ 0туцник уже заносил мотыгу, готовую обрушиться аову Карлоеа, ао так спокойно и кротко стоял перед*] ее мальчик, что оружие замирало в воздухе. Тогда, вз$ 238 себя роль Карлоса, она грубо оскорбляла преступника, но мотыга по-прежнему оставалась неподвижной, поблескивая в оцепеневшем воздухе. И тут у нее мелькнула догадка: для того,.чтобы все свершилось, Каряое должен был выхватить спрятанный под одеждой нож. И вот тогда-то, я исступленной жажде убийства, мотыга,рухнула, а женщине показалось, что она сама нанесла удар, сама всеми силами души желала, чтобы все было кончено. Она чувствовала себя убийцей. Карлое лежал перед ней на земле, и руки у нее дрожали. В ту ночь женщине мучительно хотелось услышать вой собак, но стояла зловещая тишина, словно для того, чтобы под ее покровом она могла убежать в горы и покаяться там в содеянном. Наутро, в полусне, ей привиделась вскинутая fyKa старшего сына Мартинесов. Он подходил к ней и говорил, что они могли"бы пожениться. Она еще не так стара и сможет родить сына. У нее снова будет Карлое. Он родится, и они убьют всех собак. Женщина испуганно открыла глаза. Со стула бесформенными складками свисала одежда. Женщина ощутила, как бессильно, как старо ее распластанное на кровати тело. Из обвислой, дряблой кожи выпирали острые кости. Что могут дать эти кости? Ни на что они больше не годятся. Она вспомнила мужа. Прощаясь, он всегда высоко вскидывал руку. Снова погружаясь в сон, она подумала, что отныне не будет бояться мыслей об убийце. Она встретится с ним, посмотрит ему прямо в лицо и одолеет его. Женщина встала, стараясь не вспоминать, как, во сне или наяву, ее руки сжимали проклятую мотыгу, и надеясь, что в дневной суете не останется места для размышлений. Она подняла глаза и увидела близкую громаду гор, изломанную линию их бегущих к равнине склонов. Она здесь, на этой равнине, а там, в горах, он, убийца с запавшими от голода глазами, в одежде, солнцем и холодом превращенной в лохмотья. В тот день она много работала, стараясь довести себя до изнеможения. Она полила луковые грядки, скрепила кое-где проволоку ограды. Но и работая, она все время ощущала, что горы тут, рядом, словно они были живым существом, и неотрывно следили за нею парой человеческих глаз. Погруженная в раздумья, женщина не заметила, как наступила ночь. Тогда она укрыла молодые, нежные ростки и принесла в дом воды. Лежа в постели, она подумала, что вот уж и зима на пороге, а жизнь идет еебе да идет. Вытянувшись на посте* ( 239 ли, она так же, как утром, смотрела па свисавшую со етула одежду. У дома залаяла собака. Вслед за ней завыли тысячи других обезумевших псов, и, засыпая, а может быть, уже во сне, она подумала, что ее собаки перемешались с собаками Мартинесов, наплодили множество новых, и теперь все эти бесчисленные псы затаптывают, стирают с земли кровь Карлоса. Они будут рождаться снова и снова, пока не придет забвение. Когда же она наконец уснула при свете керосиновой лампы, бесконечное безмолвие окутало небо и землю, и неизменным остался лишь тускло освещенный дом. Иней бесшумными молоточками сковал влажные поля и лужи, но для женщины и эта тихая ночь была наполнена воем, от которого у нее тоскливо холодело сердце. Мартижесы уехали. Их старший сын приходил сооб щить ей об этом. Не надо ненавидеть друг друга, сказал он. То, что случилось,— для всех несчастье. Их отец тоже исстрадался. Ходят слухи,— брат, мол, каждую ночь при ходит домой поесть и выспаться и только днем прячется в горах. Это неправда. Они первые выдали бы его полиции. А теперь вот они уходят попытать счастья в другом месте. Уходят из Ла-Риохи, потому что здесь все труднее с водой. Из-за этой воды все и произошло. Сказав это, он взглянул на нее в надежде услышать что-нибудь в ответ, но жен щина только едва заметно кивнула. Мартинес ушел, и его широкая спина и шляпа превратились в еще одно воспо минание — в одно из тех навязчивых видений, которые стали теперь единственным смыслом ее жизни: они одни, все еще соединяли ее с Карлосом и не подпускали к ней' смерть. * Опять приходил комиссар. Во сне или наяву — она не ^ знала. На нем была пропыленная форма, и он твердил, что уж на этот раз все будет в порядке: они не уйдут, пока не i выловят его. Провизии довольно — хватит на несколько^ дней. В поймах расставят часовых, потому что скрывается' он именно там — кое-кто видел его. Комиссар говорил, а слова его долетали до женщины, точно сквозь сон. В гру- -зовичке, на обочине, комиссара дожидались другие поли-, цейские. Потом все уехали, а она вошла в дом и закрыла^ глаза. Фигуры комиссара и полицейских, спина и шляпа! Мартинеса — все путалось в ее голове, но теперь она-2 верила, что лее это действительно существует, живет во-^ лреки собачьему вою, ночной тишине, забвению и ее соб-j етвенному угасанию. 240 Когда женщина открыла глаза, оказалось, что она снова на улице, вокруг нее ночь, и лучи света мечутся во мраке, вычер-хивая громадные круги. Огни фонарей сверкали где-то далеко-далеко, на склонах гор, и в доносившемся оттуда лае она угадывала азарт преследования. Там шла охота. Свора приближалась. Иногда снопы света пересекались в небе и пропадали в вышине, словно искали преступника и там. Ей стало страшно. Роившиеся в голове смутные образы начали приобретать ужасающе конкретные формы, точно некто, усомнившийся в смерти сына, намеревался удостовериться в этом и теперь выкапывал из земли его тело. Она вошла в дом, заперла дверь и подумала, что было бы лучше, если бы того, другого, не нашли, если бы его там не оказалось, если бы он ушел и никогда больше не возвращался. Она расскажет вое, объяснит, как было дело, а потом останется одна — одна в пустом доме. С лампою в руках она пошла в соседнюю комнату — проверить, нет ли там кого. Никогда еще ей не было так страшно. Приподняв закрывавшую вход занавеску из грубого, отбеленного холста, женщина, предмет за предметом, осмотрела все в комнате сына: облупившуюся железную кровать, плоскую и низкую, шкаф с овальным зеркалом, задернутым черной тряпицей, железную подставку для умывального таза, массивную деревянную раму окна, стол и стоявшие на нем ножками вверх стулья... Потом вернулась к себе, повесила на гвоздь лампу и легла, но тут же, одним рывком, вскочила с кровати. У самого дома под тяжестью чьих-то шагов хрустели сухие ветки. Она подошла к двери и уже хотела выйти, но тут к ней легко и осторожно постучали, и женщина оцепенела, не в силах сдвинуться с места. Потом открыла дверь, и глазам ее предстало нечто ужасное. В первое мгновение ей показалось, что это Карлос. Человек смотрел на нее глубоко запавшими глазами. Копна спутанных волос падала ему на плечи, длинная борода торчала клочьями. Он молча стоял перед ней. Идти ему было некуда. Преследователи настигали его. Минута-другая — и они будут здесь. Не отдавая себе отчета в происходящем, женщина впустила его в дом, глазами показав на соседнюю комнату. Сквозь разорванную одежду просвечивало его изможденное тело. Человек неподвижно стоял посреди комнаты ц дрожал — то ли от холода, то ли от страха. Тогда она вы- 241 famHsta ^из сундука одеяло и швырнула на пол. Он поднял его и набросил на плечи. Услышав стук в дверь, женщина повернулась к нему спиной и уже не видела его глаз. Она вышла из комнаты с лампой в руках и открыла. Это был комиссар. «У первой поймы^. Потом он выскользнул у нас прямо из рук. Мы не хотели его убивать»,— торопливо проговорил он и ушел, не дожидаясь ответа. Женщина вернулась в дом. Ноги не слушались ее. То, что она делала, казалось ей ужасным, но разобраться в ёлучившемся она уже не пыталась, понимая, что от этого Слишком многое может всколыхнуться в ее душе. А может быть, все было запрятано достаточно надежно? А может, тай — в глубине — не было и вовсе ничего? Немного погодя женщина обнаружила, что собирает ему поесть. На всякий случай она еще раз выглянула на улицу. Огни фонарей замерли. Теперь они горели рядом с домом Мартине-сов, где жила уже другая семья. Женщина двигалась с какой-то судорожной поспешностью, и это помогало ей справиться с дрожью. Держа в одной руке тарелку, в другой — лампу, она осторожно заглянула в соседнюю комнату. Окинула быстрым взглядом кровать, пол, углы.. Человек исчез, и только бесшумно покачивалась створка приоткрытого окна. (Боже мой, не надо было впускать его. Зачем я это еде-лала. Ночь бесконечна, стремительны огни фонарей и далеки, далеки горы. Ужасом, злобой и псами наполнен этот мир.) Опять залаяли собаки. Наверное, у дома Мартинесов» Опять с кошачьей прыткостью заметались огни. Одинокий луч скользнул по стене. Она стояла во дворе, смотрела на эти огни и пыталась осмыслить случившееся. Потом t вернулась в дом. В памяти всплыл страшный одичавший . человек, его ввалившиеся глаза. Вдруг под окном послы шался легкий шорох. Это был он. Долгая жизнь в горах научила его бесшумно-мягким, звериным движениям, кра-' дущейся поступи хищника, выслеживающего добычу. Ког да она переступила порог, он стоял на прежнем месте, I посреди комнаты. Не в силах вымолвить ни слова, она, растерянно смотрела на него. Послышалось глухое рыча~1 ние — человек пытался что-то сказать. Наконец до ее слу* < ха донеслось едва различимое, хриплое «я прятался ва| дворе»! У. 242 Последующие днж были полны суеты^ которая слегка отвлекла ее от мрачных дум. Днем ее гость ле покидал комнаты, он выходил лишь по йочам ,и бродил по округе. Через неделю он заговорил. Неожиданно подошел к ней и, глядя прямо в лидр, резко, почти грубо сказал, что, если она хочет его выдать, пусть делает это, что он пришел к ней лишь потому, что у него не было другого выхода, И еще, что у него никогда не было ненависти к ее сыну, «Он был мда братом. Я случайно убил его. Он сам, первый, набросился на меня. Он хотел меня убить. Из-за того, что я брал его воду. Он и раньше не раз угрожал мне». При последних словах он опустил глаза и услышал, как женщина зарыдала, уронив голову на стол. Он продолжал неподвижно стоять посреди комнаты, словно здесь и было место его казни, уготованный ему ад. А потом он услышал ее голос, говоривший ему, что ночью он должен покинуть дом. (И там, &Ве все — злоба и кара,, собаки сожрут его лохмотья, а потом и тело. И спустятся с гор ненасытные звери.) Брезжил рассвет. Женщина не 'спала. Она не знала, давно ли проснулась и не привиделось ли ей во сне, что в доме есть еще кто-то — сын или тот, другой, похожий на сына. Ведь тдм, в соседней комнате, должен быть ее Карлос... Сон это или правда, такая же правда, как то, что некогда там действительно спал ее сын... Сон и явь сливались в одно огромное серое полотно. Когда же она проснулась, то совершенно ясно припомнила и огни фонарей, и хриплое «я прятался во дворе», и все остальные события, которые постепенно, как большие пятна на громадной простыне, проявлялись в ее сознании. Она вспомнила, что накануне вечером велела ему уходить и, уже окончательно проснувшись, ужаснулась при мысли, что он мог ее пбслушаться. Оттягивая наступление пугавшего ее момента, когда придется в этом убедиться, она оглядела свое вытянутое на постели тело — слабое л высохшее, дряблую кожу и остро выпиравшие кости, приподнимавшие одеяло, точно пробивающиеся к свету ростки, и подумала, что теперь она снова стала матерью, что вновь эти бедные кости дали 243 жизнь, но такую слабую, что сквозь нее уже проглядывает неведомый лик смерти. Внезапно она проснулась и встала, желая немедленно выяснить, здесь он или нет. (Ночь прошла и унесла с собой исступление и ужас, а вместе с ним изуродованный кошмаром образ — все, что осталось от погребенной юности, все, что осталось от Кар- 1 лоса. И отступили бессмысленные страдания.) Женщина прислушалась. Ни единый звук не выдавал , близкого присутствия человека. Заглянув в соседнюю комнату, она увидела его. Он спал, растянувшись на полу, на тряпках, рядом с кроватью Карлоса. На обитом кожей стуле висели его лохмотья: обрывки выцветшей рубашки, разорванные в клочья брюки. Тут же стояли жесткие, развалившиеся башмаки с загнутыми кверху носами. Без своего жалкого тряпья, едва прикрытый одеялом, он выглядел совсем иначе. Красотою и твердостью черт, худым и все же сильным телом он напомнил ей Карлоса. Борода и волосы его были неровно подстрижены. Она медленно приблизилась, сняла со стула одежду, потом вернулась к себе и, порывшись минуту в каких-то картонных коробках, достала все необходимое для шитья. И пока закипал на жаровне кофейник, она сидела во дворе, под деревом, и чинила эти лохмотья, пытаясь вернуть им вид брюк и рубашки. Целыми днями он либо лежал на полу в комнате Карлоса — на спине или лицом вниз,— либо сидел, прислонившись к стене. В одно и то же время женщина приносила ему еду, которую он в полном молчании поглощал. Сама она жила, точно в тумане, и бесконечно далекой казалась ей теперь смерть Карлоса. Ее по-прежнему мучили кошмары, но образы, являвшиеся в них теперь, изменились. Все путалось. Убит был комиссар, а Карлос скрывался в горах. Иногда в этих кошмарах возникало множество чужих людей — сотни незнакомых мужчин и женщин,— и все они разыгрывали какой-то нескончаемый спектакль. В этом действе неизменно участвовали еще двое — двое безмолвно застывших друг против друга мужчин, гГтысяч-ный хор вокруг них пронзительно пел, призывая убийство и смерть. Иногда хор состоял из пепельно-серых полицей-' ских, и они предлагали свои ружья, чтобы всеми ими одновременно и свершилось убийство. И только те двое не 244 менялись никогда, и все так же стояли друг против друга, почти сливаясь в одно. Как-то утром, когда она бесшумно и как всегда молча вошла к нему в комнату, чтобы оставить на стуле залатанные брюкв, он, еще не очнувшись ото сна, вдруг выхватил из-под подушки нож и одним прыжком вскочил на ноги. Поняв, кто перед ним, он попытался улыбнуться. Потом она еще долго вспоминала эту исказившую его лицо улыбку, похожую на гримасу. Мне показалось, кто-то открывает окно,— сказал он и снова лег. Отдай мне нож,— проговорила женщина, и он, по колебавшись, протянул ей оружие. Это был нож Карлоса. Она посмотрела на него, и в ее воображении все стало преображаться. Бесконечно разросся хор, и что-то нарушилось в соотношении двух неподвижных фигур. Теперь Карлос двигался, покачиваясь, словно маятник. Рука его сжимала нож. Ни разу после смерти сына этот нож не попадался ей на глаза, и вот он объявился снова — в руках другого человека — и теперь казался ей живым существом, тем самым «третьим», которого не знал никто, но который некогда и замыслил преступление. Конечно, он мог бы сказать: «Этим ножом Карлос хотел убить меня. Карлос начал первый». И все же он молчал, понимая, что оружие говорит само за себя. В свою очередь, женщина хотела спросить: «Он хотел убить тебя?» Но не спросила, потому что это означало бы ранить Карлоса, собственной рукой обрушить на него удар застывшей в воздухе мотыги^ ч Потом она сказала ему, что он в любое время может уйти к своим: опасность миновала, полиция больше не охотится за ним. А он молчал, как будто соглашаясь с нею, и думал, что семья стала ему чужой. Преступление навеки развело их, а этот вот убогий дом приютил его и разделил с ним его участь. Тут ему и немая кара и искупление греха. Однажды утром, совсем рано, он вышел во двор и обошел усадьбу. Потом, ни о чем не расспрашивая, переворошил все углы в доме и сарайчике, что стоял неподалеку, достал лопаты и семена и проработал весь день. Она принесла ему поесть прямо в поле, сказав только, что не стоит обрабатывать эту землю. 245 Прошло немного времени, и все переменилось. Зазеле* нела высохшая земля, зацвели деревья. В часы полива побежали по канавкам быстрые потоки воды. По нотам, легка в постели, женщина чувствовала, что все вокруг растет и земля жива. Она слышала вой собак, но теперь в жуше ее пробуждалось сострадание. Она говорила себе; «Бедные псы. Им страшно». Однажды вечером, вернувшись с работы, он увидел накрытый стол. После долгих дней молчания и отчужденности они впервые обедали вместе и говорили о работе и о том, что скоро можно будет убрать урожай. В комнате его ожидало нечто непредвиденное: женщина положила на кровать Карлоса матрас и застелила постель. Больше он ве должен был спать на полу. (Я. мог бы рассказать всю правду — все, как было, и стало бы ясно, что я случайно убил его,— я не думал, что удар мотыгой, нанесенный с той же самой силой, какую тратишь, работая в поле,— что такой удар может убить. Зато тот, другой, с ножом в руке и ненавистью во взгляде, точно знал, что держит в своих руках смерть. Но теперь все это уже не важно. Мне больно, как если бы Карлосом был я сам.) Тот день походил на настоящий праздник. Вернувшись з полдень с поля, он заметил, что дом принарядился. Увидел на двери новую холщовую занавеску, в комнате — два новых алюминиевых кувшина и праздничную еду на столе, «О! Какой запах!» — сказал он, заходя в дом. Возбужденная своими хлопотами, женщина оживленно сновала по комнате. У стола виднелась большая оплетенная бутыль с вином, а каменный пол, выметенный и, несмотря на прохладную погоду, политый водою, так и сиял. Он спросил, по какому поводу торжество, и она отве-' типа: — Сегодня — твой день. И, заметив его удивление, поправилась! — Его день. ; Они разговаривали. Он рассказывал ей разные незатейливые случаи из своего детства, стараясь, чтобы в ни&* не проскользнуло ненароком что-нибудь жестокое. И онаЦ тоже рассказала ему одну известную историю, случившуюд давным-давно, а парень удивлялся и переспрашивал, словно никогда ее не слъппал. То был поистине счастливый день. К концу обеда вино развеселило их, они смеялись над всякими пустяками, а потом она расплакалась. Когда же он, желая утешить ее, сказал, что лучше было бы все забыть, женщина ответила: «Нет, это совсем другое». После долгой сьесты, уже под вечер, когда он приводил в порядок оросительные канавки, женщина вдруг позвала его: «Иди-ка сюда»,— крикнула она, помахав- ему рукой. Большим ключом она открыла шкаф, где хранились вещи Карлоса — его пиджаки и выцветшие куртки, две-три новые рубашки и пара набитых бумагой башмаков». «Вот одежда»,— сказала она и рывком сдернула с зеркала черную ткань. Неожиданно увидев свое -отражение, он испугался. Сам Карлос смотрел на него бессмертно-живыми глазами. От ведя взгляд, он покосился на женщину, протягивавшую ему одежду сына, Сначала он думал отказаться, считая, что не вправе принять ее. Но так естествен, так искренен был этот жест, что отказаться он не посмел. Женщина вы шла и уже с улицы крикнула ему, что хочет видеть его одетым^ как все люди, и неожиданная радость захлестнула его. Он начал одеваться и теперь уже без всякого страха смотрел в зеркало, Слишком давно он не видел себя — оттого'в первое мгновенье и показался сам'себе другим человеком. / Вскоре он вышел — в светло-голубой куртке и полосатых брюках, и сказал, что воротнички на рубащках ему тесноваты и башмаки немного жмут; Женщина задумчиво досмотрела на него. И улыбнулась. ВИНОВНИЦА Что пользы в крови моей, когда я сойду в могилу. (Псалом XXIX, 10) -. Думаю, жизнь моя не задалась из-за моей бабушки, которая вечно вмешивалась во все, что могло доставить мне хоть какую-то радость, какое-то удовольствие. Она, собственно,^ виновата, что у меня такие впалые щеки, что я такой подозрительный, да и вообще смахиваю на худосочного иезуита. Ведь у большинства людей в детстве есть добрый ангел-хранитель, а при мне неотступно была старуха; она и сейчас перед глазами — стоит в дверях балкона и с бесконечным отвращением смотрит на весь мир. Знай моя бабушка Мигеля Альтолабельи, ей бы сразу почудилось, тут пахнет чем-то не тем. Но, честное слово, на небесах особо пекутся о Мигеле. Вот везуч, так везуч — упадет, где подстелена солома! Рассудите сами: его обвинили в том, что он обесчестил Ирму, выгнали из пансиона, * а он, оказывается, тут же нашел комнату в прекрасном доме, где с ним обращаются как с родным и даже рубаш-/ ки гладят бесплатно. Об этом и еще о том, что у Мигеля появился мотороллер (есть чему позавидовать!), я узнал' сегодня ъ полдень и вот как: дожидаюсь я своей очереди,5 у дверей данной, чтобы побриться, и тут Пайо Рамирес — мой новый сосед по комнате — зовет меня к телефону. Мужчина или женщина? — спрашиваю я без всяко го интереса. Женщина,— отвечает Пайо с усмешечкой, от кото-» рой у него заходил кадык. Я — к входной двери, где телефон. ,, — Привет,— слышу,— я нарочно изменил голос, на случай, если подойдет немка. Немка — это хозяйка нашего пансиона; в прошлую пят-, ницу она пригрозила Мигелю полицией, если он не уберет-?' ся из комнаты, которую мы занимали с ним вдвоем. — Знаешь, о чем я хочу тебя попросить,— проговорил Мигель, как всегда липко растягивая слова, словно ребе нок, который только что держал во рту карамельку.— Мне нужно взять брюки из чистки. Он хотел, чтоб я сходил в чистку — она на углу нашей улицы — и не поленился принести ему брюки домой по новому адресу. После всей этой истории, сказал Мигель, ему лучше не показываться в наших краях. А квитанция на брюки оплачена, так что никаких хлопот не будет. Могу ли я прийти к нему вечером в воскресенье? Ну, значит, поужинаем вместе. Я записал его новый адрес на спичечном коробке. Он сказал, что живет рядом с оврагами Бель-грано и что говорит из автомата, потому что у него телефон испорчен. Ну а ты? Как устроился? — спросил я, лишь бы спросить. Я-то давно уже знал, что во всех пансионах одна и та же пакость — сырые простыни, сломанные горел ки в ванной и тараканы в шкафах. Как принц! Тут он рассказал, что хозяйка его, сеньора Ривас — большая чудачка: ей нравится гладить ему рубашки. — Они во мне души не чают, что сама, что ее золовка. Лучше родной матери. Представляешь, они спать не лягут, пока я домой не вернусь на своем мотороллере. Я сразу намекнул, что и мне бы там хорошо пристроиться, ведь, если на то пошло, из-за них с Ирмой мне не стало житья в пансионе. После того скандала немка при встрече со мной делает такое лицо, будто ее тошнит. — Вряд ли что выйдет,— сказал Мигель.— Я у них один снимаю комнату. Поговорим лучше в воскресенье, когда придешь. Тут очередь у телефона. Положив трубку, я увидел себя в зеркале, висевшем на стене. Ему сам бог велел, подумал я с горечью, а с такой наружностью, как у меня, далеко не уедешь. И все-таки я часто спрашиваю себя, почему Мигеля так балует судьба? В чем тут секрет? Может, у него на руке есть линия успеха и здоровья? А может, треугольник Юпитера и даже двойное кольцо Венеры, наделяющее человека магнетической силой, если верить словам кассирши нашего магазина, которая понимает в хиромантии... Особенно линия здоровья! Ведь за все время, что мы жили с ним в одной комнате, он ни разу не заразился от меня насморком, а щеки у него всегда розовые, точно наливные яблоки. И хоть бы какая причина потревожила на минуту 249 его безмятежный сон, ааставнла похудеть на о дан грамм! Хоть бы на волосок поубавилось в золотистой шевелюре, из-за какой-нибудь неприятности! Ноги, зубы, глаза казалось, что всего этого на двоих у Мигеля — такой он крепкий и ладно сбитый... У меня в памяти день, когда я впервые увидел Мигеля.? Еще до встречи с ним, в конце недели, ко мне пожаловала? немка и сказала, что комната, в которой я живу,— слишч ком просторная и что она поставит вторую кровать, а если меня это не устроит, то мне придется съехать шн платить за жилье двойную цену. По своей натуре я — нелюдим, но куда денешься — рщ нет денег, уживайся с тем, кого тебе подсунут. СловомЦ пришлось смириться с раскладушкой, поставленной рядоь с моей кроватью. В один из дней, когда я прилег почитать хазету, да меня донесся голое немки, которая записывала новог| жильца в регистрационную книгу. Потом я услышал, ка они направились к дверям моей комнаты. У меняг npi знаться, отлегло от сердца, когда я увидел, что мой новы| сосед (Мигель Альтолабельи, очень приятно) — здоровы] малый и щеки у него гладкие, как у девушки. Но постепе но, пока я показывал ему, где его полка в шкафу и в каке! ящик комода положить белье, во мне нарастало беспокод ство. Да, он молодой, высокий, приятный на вид. А 41 из того? Все соседи по комнате сначала прикидывают! робкими и уважительными — это уж закон; зато потом втираются в доверие и начинают просить взаймы зубв|| пасту и лезвия для бритвы. А если у вас один и тот размер рубашки или ботинок, то пиши пропало. Един! венный выход — закрывать все на ключ или подыскивJ себе новое жилье. Кто его знает, думал я, иной челов! как резиновый, когда надо — ему все впору. Вы скажер что я слишком дрожу над своими вещами, но нам, щ давцам, полагается помнить о клиентах и держать себяЦ порядке. Не зря мой шеф говорит: хорошо одеваться^ святое дело. Ловко забросив пустой чемодан на шкаф, Мигель р| делся и лег на раскладушку. — Вы бы накрылись простыней,— посоветовал я, это время наблюдая за ним краем глаза.— Здесь полно маров. Хотите зажжем спираль? ' 1 Спираль— горелка, дым которой отгоняет насекомых. 1 250 — 'Спасибо,— ответил Мигель.— Меня комары не ку сают, Я уткнулся в газету. У меня было прескверное настроение, за несколько часов до этого я разругался со своей девушкой. Она хотела, чтоб я бросил работу в магазине и уехал с ней (разумеется, после свадьбы) не больше не меньше, как в Патагонию, где наживают большие деньги, В наш спор вмешались ее родители. Отец, нодняв указа* тельный палец, произнес: «Мужчина сам должен делать свое будущее». А мать, вскочив с кресла-ка'чалки, закричала: «Пусть назначают день свадьбы или его ноги не будет в нашем доме!» Жениться я пока не думал, а будущее меня не слишком занимало. Словом, я порвал с моей невестой и заодно распростился с домашними равиолями, которые так хороню готовила ее мамаша. По-моему, совесть моя должна быть чиста. За годы, прожитые в провинции под надзором бабушки, у меня появились какие-то заскоки, я стал унылым, боязливым, так что, при моем характере, наш брак развалился бы рано или поздно. В тот вечер мне, понятно, не читалось, и я решил Погасить свет, но еще раньше, стараясь расположить к себе Мигеля, я сказал, что могу повернуть лампочку так, чтобы свет не падал в его сторону. — Спасибо, я сплю при любом свете,— буркнул Мигель, - не открывая глаз. И действительно, он сразу заснуя, а проснулся лишь утром, когда служанка принесла нам на подносе кофе с молоком. Крепкий младенческий сон — это еще одно качество, Которым природа наградила Мигеля. И хоть бы чем-нибудь на него походил Пайо РаМирее, который, на мою беду, живет теперь в одной комнате со мной. От Пайо — ои служит на почте — только грязь и шум. Ночью он мечется в постели, слюнявит подушку, а Днем без конца поет танго. Если разобраться, так Ирма достаточно виновата в ток, что разгорелся скандал, из-за которого Мигелю пришлось уехать. Ну'зачем, спрашивается, она делала ему авансы, ходила за ним хвостом, звала шрать в семерку? Хорошо ли вот так приманить человека, а потом, едва запахло жареным, притвориться смиренной овечкой и молчать, когда тетка грозит вызвать полицию! Мигель, конечно, не ребе« 211 нок, хоть он и может сбить с толку ребячливым видом. Любой на его месте поступил бы также, кроме, может быть, меня, потому что я не переношу этих рослых девиц, вроде Ирмы, которые причесываются, как киноактрисы, грынут ногти и часами болтают по телефону. А так, если посмотреть, Мигель и Ирма — отличная парочка: оба пышут здоровьем, оба розовощекие. Поглядишь на них, и в мыслях сразу — пикник где-нибудь на зеленой поляне, сливочные тянучки, парное молоко... Все же я поговорил с Мигелем, хоть и не в моем характере вмешиваться в чужую жизнь. Я сказал ему, что немка смотрит на все это очень косо, что ему надо быть поосторожнее и что Ирма — несовершеннолетняя. — Чепуха! — вскипел он.— Пусть не рассказывают сказки! Ирме убавляют годы, чтобы тетка сошла за моло дую . Наверно, Мигель прав. Разве у несовершеннолетней будет так выпирать грудь из-под передника? Я ведь тоже не слепой — вижу. Правда, веснушки, маленький носик и слишком узкие бедра придавали Ирме детский вид. Зря я завел этот разговор. Ведь взял же себе за прави ло не влезать в чужие дела! И в этом смысле Мигель похож, ; на меня — он всегда помалкивает. Мы с ним прожили в одной комнате немало времени, а разговаривали редко, и] я, можно сказать, почти ничего о нем не знаю. Так, кое- что из его прошлой жизни, о которой он мог вдруг вспом-; нить воскресным вечером после репортажа о футбольном матче. \ Месяц назад совсем случайно я узнал, что отец Мигеля i торгует овощами. А мне почему-то хотелось думать, чщ> Мигель тоже сирота и тоже вырос у бабки. Только не у* строгой и набожной, как моя, а у доброй толстой итальян- J ки, которая набивала карманы передника разными сладо-1! стями. Как-то вечером, уже лежа в кровати, мы слушали| радио. Я привстал, чтобы поймать станцию, по которой в! двадцать три часа передают последние известия. Диктош говорил о напряженном положении в стране, о провал^ военного переворота, об отставке какого-то министра. — Найди-ка танцевальную музыку,— попросил Мич| гель, затянувшись сигареткой. Я сказал, что хочу дослушать новости. Боюсь,— вздохнул я,— как бы не было революций! Да пусть они все перебьют друг друга! Как говори^ мой старик — большая рыба жрет маленькую, 252 Он меня ошарашил: впервые за все это время упомяпуя о существовании отца. К тому же я совершенно не понял, при чем здесь эти рыбы. Заметив мою растерянность, Мигель сказал; «Богатые едят бедных, соображаешь? Мои предки — мелкая рыбешка, вот я и послал куда подальше и дом и рынок». Мне очень хотелось узнать что-нибудь еще о его жизни, но я сдержался — не показал виду. А несколько дней спустя, когда я пожаловался Мигелю, что у меня на холоде болят и краснеют уши, мне стало понятно, что его отец держал овощную лавку. — Зря ты моешь лицо теплой водой. Мой старик заставлял меня мыть овощи в холодной воде. Зимой руки стыли — страшное дело. Зато теперь никогда не болят. Признаться, Мигель меня обозлил. Подумаешь, герой! Я вставал в половине седьмого, а когда приходил с работы, он все также лежал в постели на скомканных простынях, среди разбросанных журналов. Может, у Мигеля и было тяжелое детство, но теперь ему грех жаловаться. Не всякому повезет найти место секретаря в юридической консультации (да еще без диплома средней школы!), где рабочий день всего четыре часа, а шеф — добрая душа — не гнушается прийти к своему подчиненному и справиться о его здоровье. Между прочим, Мигель и не думал болеть. Просто-напросто ему хотелось иногда поваляться в постели, послушать радио и погрызть медовые коржики. Немка, я помню, взволнованная влетела к нам и сказала Мигелю, что его спрашивает очень важный по виду сеньор. Раньше чем привести этого сеньора к нам, она смахнула с мебели пыль, поправила цветные покрывала и убрала с ночного столика бутылки из-под кока-колы. В ту пору немка обращалась с нами по-божески. Мигель еще не успел вскружить голову Ирме, а я часто обедал в доме у моей невесты. Видели бы вы, как радовалась наша немка, когда кто-нибудь из нас говорил, 'что не придет к обеду! Лицо ее, всегда хмурое от жадности и забот, сразу веселело, смягчалось. Шутка ли — в супе будет на горсть меньше риса и ей достанутся наши фрикадельки и бананы! Ясное дело, что в тот день немка старалась вовсе не из-за нас, а из-за Мигелева шефа. Я как увидел пальто этого адвоката, так и понял что к чему. Посмотрели бы какой покрой и какая ткань! Пайо Рамирес сказал бы, что при таких шмотках любой сойдет за господина. Голос у адвоката был не начальственный, а какой-то тягучий и высокий. Рот — тонкий, как нарисованный, и 253 от него кверху такие глуоокие морщины, что казалось,; будто он все время усмехается. Глазки маленькие, живые,! почти сведенные к носу. И непрерывно мигают, А с таже-| лых, оттянутых вниз щек свисают дряблые складки. Адвокат сел у кровати Мигеля, положил ногу на ногуЦ и как-то смущенно улыбнулся. Мигель, по-моему, не слиши ком обрадовался его приходу. Он держался так, будто на-; чего особенного нет в том, что у него собственной персе" ной сидит сам шеф. Адвокат внимательно так оглядел ны и мебель, кинул взгляд на зеркало в платяном щкафз и пригладил длинные крашеные волосы, прикрывавши^ изрядную лысину на затылке. На его мизинце сверкнул^ золотое кольцо с рубином. «Неплохая комната»,— прог ворил он со слащавой улыбкой. Мигель упрямо молчал, уставившись в потолок. А пот вдруг давай свистеть. Я просто со стыда сгорел за нег Такой немолодой солидный человек к нему и с лаской со вниманием, а он бог весть что вытворяет! И глав! Мигель всегда любезный, улыбчивый, а тут едва отвеча на вопросы заботливого шефа и вдобавок ко всему позе лил себе наглость отказаться от коробки шоколада, рую тот принес и которую я взял, не задумываясь, что как-то спасти дриожение. Едва адвокат ушел, я на него обрушился: Разве можно так себя вести? Да у редкой женщш такая добрая душа, как у твоего шефа! Жмот он несчастный! — заорал Мигель, покраснЦ от злости.— Обещал дать денег для первого взноса за тороллер, а теперь увиливает. Пусть поищет себе друго| секретаря. Глаза б мои его не видели! И все же на следующий день, около часа, Мигель, обычно, вышел из пансионата в дымчатых очках, раз? хивая светлым кожаным портфелем. На прошлой неделе, возвращаясь из кино, я нагз| Мигеля у дверей лифта. История с адвокатом успела ветриться из моей памяти. Мигель где-то поднабралс выглядел очень довольным, как ребенок, который поб! на празднике^ Вытащи он серпантин, хлопушку или ifi фетти — д бы не удивился, Мы прошли через вестийр Возле комнаты, где спали немка и ее племянница, Миг! поднес к губам пальцы и чмокнул, воскликнув театра иым голосом: «О, Ирма, о, Ирма!» Чувствовалось, чтсЦ здорово выпил, Я с какой-то тревогой следил 3ft да% ЭД Ирма все больше и больше липнет к Мигелю, но в глубине души мне казалось, что все это пройдет в скором времени. Ну обнимутся разок-другой тайком от немки, ну прижмемся он к ней, пока Мы играем в карты, или она нарисует сердце, пронзенное стрелой, а в нем — его инициалы... Подумаешь, дело! Противно только, что Ирма но любому поводу врывалась в нашу комнату, чтобы лишний раз повертеться перед Мигелям. «Вытащите мне кто-нибудь соринку из глаза!», «Мигель, почини, пожалуйста, вилку, а то утюг не нагревается!» Будь мой характер потверже, я бы, наверно, не стал помогать Мигелю, который той же ночью посвятил меня в свои планы. Только из страха показаться завистливым, я согласился тогда на все, что они задумали с Ирмой. Мы договорились, что я встану в пять утра и запрусь на полчаса в ванной. Ирма тем временем выскочит из комнаты, где она спит- вместе с теткой, и проберется к Мигелю. Если тетка проснется, она увидит сквозь тюлевые занавески свет в ванной. На всякий случай перед сном Ирма сделает вид, что выпила бутылочку лимонада «Роджерс». В ванной, дрожа от холода и борясь со сном, я пытался читать юмористическую страницу газеты. Неожиданно постучали в дверь. Потом еще раз, настойчивее. — Ирма,— спросила немка,— тебе плохо? Я замер от страха. — Ирма,— допытывалась гнемка,— отвечай, с тобой что-нибудь случилось? Сердце мое стучало, как молот. — Это не Ирма, сеньора, эта— я,— просипел я дрожа щим голосом. Стоит ли рассказывать, что последовало за моими еле слышными словами. Я не вылез из ванны — не хотел участвовать в этом спектакле. Слышались крики, рыданья, голос Ирмы, которая твердила: «Я пошла на кухню согреть чайник, потому что у меня разболелся живот. А Мигелю я предложила чашку чая, клянусь тебе, тетя». Потом — звук поЩечины и голос разъяренной немки; «Бездельница! Мерзавка! Только и знаешь торчать у зеркала... Нечего оправдываться! А этот проходимец пусть немедленно убирается, пока егб не вышвырнула полиция!» Потом, когда все утихло, я стал убеждать Мигеля, что немка его просто запугивает. Все впустую. — Да пропади они пропадом! — крикнул он.— Еще заставят жениться на этой психопатке. И на черта связм- -255 ваться с полицией! Кому как, а мне мое спокойствие — дороже. С самого начала нашего знакомства я заметил, что он побаивается полиции. Если нам, бывало, надоест сидеть дома, мы отправлялись прогуляться до центра, и вот тут, стоило Мигелю увидеть на каком-нибудь углу постового, он брал меня за руку и тянул на другую сторону. Первое ' время мне это казалось подозрительным. Да и пойди пой ми, почему он при той же зарплате, что у меня, стрижется, в парикмахерской каждую неделю и в его ящике столько дорогих зажигалок. Мигель просто с ума сходит но этим ; зажигалкам. Что ни вечер — у него новая! «Эту мне по дарил один итальянский летчик»,— говорил он. А в дру гой раз: «Мне подарят позолоченную — она «Марсельезу» играет, когда нажмешь пружинку». Мало-помалу мои подо- -" зрения улетучились. Я понял, что таким, как Мигель, j просто нельзя не подарить все свои зажигалки. Будь у меня | хоть одна, я бы отдал ему, не задумываясь. 1 Когда Мигель закрыл чемодан, я предложил ему чашкуч* кофе. Он кивнул головой, с трудом подавляя .зевоту. Уби- i тый его отъездом, я спросил, не нужны ли ему деньги, j «Спасибо,— ответил он,— у меня есть кое-что». Я стая j доказывать, что сейчас трудно с жильем, что лучше по-1 мириться с немкой и по-прежнему жить в пансионе. Ми- ' гель слушал, зевая во весь рот. Я увидел его розовое нёбо ; И ровный ряд крепких зубов; он вдруг облизнулся, как кот после колбасы, сонно поглядел на меня повлажневшими»; глазами и сказал: «Что-нибудь найду! Я никогда не рас-*| страиваюсь. Как говорит мой старик,— чему быть, того не! миновать». Он обнял меня, бросил ключ от входной двери* на постель и вышел из комнаты. (. В магазине, несколько часов спустя, я задумался над| словами Мигеля. Наверно, сказал я себе, вся мудрость в, том, чтоб отдаться судьбе — не только хорошей, но и пло-< хой, стать, как говорится, той шальной пулей, что затеря- ! лась в шальном и обреченном мире. Интересно, как бы*| отнеслась моя бабушка к этим вроде бы банальным рас-^ суждениям? Для нее «отдаться судьбе» все равно, что\ «впасть в грех». Недаром она отгородилась от людей и| жила в провинциальном городке, ничего не зная, кроме| своих святых, постов и черного молитвенника. Моя бабушка считала, что смерти нет, что смерть — это глубокий сон.8 Настанет день, и мы очнемся от этого сна, чтоб душацЯ нашим и плоти даровали спасение или чтоб нас осудил^ЦР 256 на вечные муки. Бабушка, надо думать, заблуждалась. И еще она заблуждалась насчет того, что все толстяки — грешники. Бабушка, конечно, не воскреснет, а что до излишней полноты, то она вовсе не помеха благочести-вости. Я пересказал слова Мигеля нашей кассирше, очень образованной сеньорите, которая пересмотрела все шведские фильмы. | ветром» ', и бежал. Вот так, лет десять тому назад, я при-^г . __. ? ; 1 Роман американской писательницы Маргарет Митчелл.-] 258 бхал в этот город и кочую теперь из пансиона в пансион — хорошего во мне мало, синяки под глазами страшенные, a rqjiQBa забита бабкиными наставлениями. Наверно, я погибну от вязальной спицы нашей немки или просто превращусь в еще одно сырое пятно на стене. Иногда кажется, что лучше было жениться, уехать в Патагонию, как хотели родители моей невесты, и пробиться в йюди. Но у ягеня ве тот характер. Я начисто лишен тщеславия. Мне хватает того, что дает магазин. Не скажу, что &тр много. К концу леснна в кармане пусто — вся зар-рлатй. уходит на еду и жилье. Раньше я хоть обедал бесплатно по воскресеньям у моей невесты. Бывало, мы с ней целовались в темном подъезде на обратном пути из кино. Вспоминая это, я готов бежать и звонить ей по телефону, Но сдч)ит ли? Так лучше и для нее и для нас обоих. Из моего окна виден: карниз здания почты, где работает Пайо Рамирес. А за почтой длинная лента грязно-бурого цвета — река. Самая широкая река в мире, как сказано в учебнике географии. Нам с Мигелем нравилось смотреть на снующих по карнизу голубей: их сизо-розовые грудки раздувались от любви, они карабкались друг на друга — шумные, распаленные. А Пайо их не выносит, он ругается, орет, что они не дают ему спать, бросает в них камнями. Наша кассирша тоже ненавидит "голубей. «Это самая непристойная птица,— говорит она,— а ведь кругом дети!» Со слов бабушки я знал, что голубь — символ Святого духа, но не решался сказать об этом в магазине, потому что кассирша — та самая, которая разбирается в хиромантии -ч* однажды заявила при всех, что у меня есть линия религиозного призвания. «Вам бы лучше поступить в духовную семинарию. У вас рука мистика!» С того дня ко мне приклеилось прозвище «монашек», а раньше все называли меня «факиром», Вчера вечером я побывал у Мигеля на новой квартире. Доехал на трамвае до оврагов Бельграно и сошел на темной улице, обсаженной деревьями. Вокруг дома, где живет Мигель, ^железная ограда, а за оградой маленький садик, украшенный гипсовыми фигурками, белеющими возле кадок с гортензиями. Посреди садика — пальма. Едва я нажал кнопку звонка, в окне первого этажа появился Мигель и махнул мне рукой. Через минуту он открыл 9* 259 железную решетчатую дверь и обнял меня. Мы прошли в гостиную — очень красивую комнату с позолоченной мебелью, где Мигель представил меня сначала хозяйке — сеньоре Ривас, а потом ее золовке — сеньорите Элене. Высокие и грузные, они вполне могли сойти за сестер — тот же ленивый бычий взгляд, те же седые и тусклые, как пакля, завитушки. Было прохладно, но обе женщины обмахивались веерами и прикладывали кружевные платочки к губам, к вискам, ко лбу. «Мигель много говорил о вас,— протянула сеньора каким-то измученным голосом.— Эле-на, дружок, вели служанке подавать обед». Пока накрывали на стол, мы с Мигелем поднялись в его спальню, где он надел нейлоновую рубашку, побрызгал одеколоном волосы и развязал пакет с брюками, которые я принес из чистки. Какая у него спальня — позавидуешь! Не сравнить с нашей комнатой в пансионе! Голубой тюлевый полог от москитов, бронзовая кровать, разноцветные лампочки — ну в самый раз для невесты! На ночном столике рядом с фигуркой младенца Иисуса сверкает коллекция зажигалок. Я воспользовался тем, что мы одни, и сказал, что у немки мне невмоготу, и как бы между делом попросил устроить меня в этом чистом роскошном доме. Мигель отвел глаза и прикусил в задумчивости нижнюю губу. — Вряд ли они пустят еще одного жильца. Денег у них полно. Просто я им сразу приглянулся. У каждой, конечно, свои причуды, но я подлаживаюсь, как могу. По . вечерам мы пьем чай в гостиной, потом сеньорита играет * на рояле, а сеньора Ривас поет — ты бы видел! По воскре-, сеньям я помогаю им готовить их любимое блюдо — фрук товое желе. Одно плохо — обе настаивают, чтобы я продал мотороллер. Тут Мигель объяснил, что сеньора Ривас и сеньорита Элена смертельно боятся аварии, а он ни за что в жизни не расстанется со своим «Тито» — так он назван мотороллер из благодарности к расщедрившемуся адвокату. — После того раза,— добавил Мигель,— когда ты ра зозлился, что я не взял коробку шоколада, Тито стал как шелковый... Знаешь, он пригласил меня поехать с ним на субботу и воскресенье в Мар-дель-Плата. Я снова завел речь о пансионе, о том, как меня допека-1 ет немка, как храпит Рамирес, какой он неряха. А чтобы! подмаслить Мигеля, сказал, что Ирма по-врежншщ^ 260 влюблена в него, что она не красится и все время вздыхает. — Да плевал я на эту Ирму. Как говорит мой ста рик,— что прошло, то отошло,— прервал Мигель и тут же добавил, понизив голос: — В ту ночь у нас ничего не вы шло. Из-за меня. Когда Ирма разделась, я чуть со смеху не умер. На все мои расспросы о сеньоре Ривас он отвечал как-то туманно. — Это вдова... очень богатая женщина. Она заботится о золовке, а та играет на рояле и ухаживает за цветами в саду. Служанка позвала нас обедать, и мы спустились в столовую. За обедом я вовсю старался понравиться сеньоре Ривас. Рассказал содержание одного фильма, похвалил серебряного лебедя и искусственные цветы, украшавшие стол, восхитился натюрмортом с ружьями и куропатками, который висел над буфетом,— но мое красноречие ни к чему не привело. Наверно потому, что дух моей бабушки нашептывал мне, что вся эта роскошь — сплошной разврат. Сеньора Ривас и сеньорита Элена слушали меня рассеянно, переводя сонный взгляд со стакана на тарелку. Зато когда служанка внесла в столовую хрустальную вазу с янтарным лакомством, посыпанным грецкими орехами, обе женщины оживились, и мне сразу стало ясно, что бабушка записала бы их в число своих заклятых врагов. Вы бы посмотрели, как они заглатывали желе, как непристойно облизывались, отдувались... Мигель, их белокурый прислужник, торжественно погрузил ложку в хрустальную вазу и снова наполнил наши чашки. Да, вот что, оказывается, воскрешало к жизни этих женщин! Насытившись, они, наверно, перейдут в гостиную и там осоловелые, полусонные будут переваривать фруктовое желе... Когда я управился со сладким, то почувствовал себя великим грешником. — Изумительно! — воскликнул я. В первый раз сеньора Ривас подарила мне улыбку. — Это старинный рецепт нашего дома,— сказала она, удостоив меня добрым взглядом.— Я велю служанке при готовить вам баночку, чтоб вы съели это на завтрак. Вы должны поправиться — посмотрите, какой здоровяк Ми гель! Меня так и подмывало сказать, что с Мигелем мне не тягаться, что я такой хлипкий из-за своей бабки, но и я 261 готов всегда есть это варево развратников, лишь бы жить, даже если мне суждены всякие беды. А еще мне хотелось крикнуть, что они до противного ненасытные, жирные и унылые и что их давно ждут могильные черви, В дверях я простился с сеньорой Ривас и сеньоритой Эленой, у которых снова были заспанные бычьи глаза. Должно быть, эти женщины, как когда-то моя покойная бабушка, выходят по вечерам на балкон, но у них нет ненавистного соседа, и они, наверно, тоскливо мычат, при-слушиваяеь к далеким свисткам паровоза, У лестницы служанка протянула мне баночку с фрук-товым желе. Мигель, откровенно зевавший все это время, вызвался отвезти меня-на мотороллере. Но я решил дойти пешком до трамвая. Прощаясь, Мигель обещал похлопотать за меня; он сделает все, чтобы сеньора Ривас сдала мне комнату. Она согласится. Еще бы! Зря, что ли, .он старается? «Они обе, как дети малые,— сказал Мигель.— Чуть не в драку, кому мыть мне голову, когда я купаюсь». А я знал наперед, что он мне больше не позвонит, что просто вычеркнет из памяти, как Ирму, как своего отца, как всех мелких рыбешек, что ему повстречались. Этот улыбчивый Мигель со временем своего добьется, у него будет и собственная машина и квартира в центре города. Я брел, занятый этимиТмыелямж, и, дойдя до пустыря, увидел дохлую кошку на груде мусора. Кошка раздулась,, у нее не было одного глаза, но другой,- уцелевши, сверкал^ как драгоценный камень. Я приблизился — вонища страшенная. И вот тут я почему-то мысленно произнес имя человека, которого столько лет ненавидела моя бабушка — 1 сержант Эльпидио Фдорес... Бабушка строго-настрого за-,* претила произносить это имя, и однажды, когда я по рас-, сеянности нарушил ее запрет, она пригрозила, что в другой раз принесет из кухни раскаленный уголек и прижжет мне язык. Сержант Флорес — он поселился напротив нашего дома, когда меня еще на свете4 не было,— сватался к моей бабушке во времена ее молодости. Я-то узнал его уже лысым и толстым стариком, который часто напивался и выходил на улицу в исподнем под предлогом жары. Моя бабка злилась, совсем перестала с ним разговаривать и надолго захлопнула двери балкона. Она считала, что сер-5 жант разгуливал в кальсонах только затем, чтоб досадить ~ ей. И кипела от злости, не могла ему простить, что по его вине лишилась балкона, с которого следила за всем, что* происходит на нашей улице. Когда сержант умер (лопнул^ 262 доверила бабушка, двести килограммов сплошного- бесстыдства, залитого вином), она наконец вернулась на балкон, но так и не избавилась от ненависти к сержанту, Каждое утро мы ходили с ней на кладбище. «Посмотрим, как он там гниет,— говорила бабка, а возле могилы злобно шептала: — Гнить и смердеть тебе, Элышдио Флорес, до Страшного суда. А когда ты проснешься, станешь тем, кем был — вонючей свиньей!» С годами бабушка приравняла безмерную тучность сержанта к самому большому злу в мире и потому взялась худеть с таким рвением и христианским пылом, что превратилась в настоящую мумию. Вспомнив бабкины слова, я почувствовал тошноту и швырнул на пустырь банку с фруктовым желе — подарок сеньоры Ривас. Я понял, чего боялась бабушка. Но разве награда, которой она ждала и все еще ждет в наспех сколоченном ящике, оправдывает ее гордыню и многолетнюю злобу? Ну ладно, она добилась чего хотела — извела свою плоть. А что нашла? Спасение? Вечные муки? Да просто смерть. Ей так и не случилось понять, что она — легкая, как пушинка, и он — тяжеленный, как слон,— добыча все той же слепой и губительной силы. Теперь, подумал я, ыю надо быть умнее и выкинуть из головы все бредни, которыми бабушка испоганила мое детство. Что толку от ее примерной безгрешности, если живешь в городе среди казарм, пансионов и пивнух? Как говорит Мигель, о покойниках думать — одна морока. И если бы я был верующим как моя бабушка, то в день Воскресения из мертвых хотел бы проснуться рядом с теми, кто прожил во грехе, мечтах и безделии, не задумываясь ни о божьей каре, ни о божьем воздаянии. Да и, помимо всею, мир, по-моему, обречен — еще 'несколько лет и он рухнет в пустоту, как сгнившее яблоко, МАТЬ ЭРНЕСТО Не знаю, может, кто и сказал Эрнесто, что она вернулась (да как вернулась!), только он тут же переехал на ферму в Талу и тем летом 'мы видели его раз или два. Труднее всего было смотреть ему в глаза. Мы как-никак чувствовали свою вину перед ним, понимали, что Хулио нас подбивает — а это его затея — на что-то дикое, муторное, вернее, грязное. И не то, чтобы мы были невинными скромниками, пуританами, нет! Откуда им взяться в наших местах? Да и возраст такой... Но как раз поэтому, потому что мы ими не были, потому что вовсе не хотели быть благонравными, чистенькими и ничем, в сущности, не отличались от других, нас что-то будоражило, подстегивало в этой затее. Что-то жестокое, постыдное, в чем мы себе не признавались. И заманчивое. Вот именно — заманчивое. История эта давняя. В ту пору еще существовала «Алабама», которую построили за городом у железной дороги. Днем «Алабама» была вполне благопристойной — ресторан как ресторан, а к ночи, после одиннадцати, становилась чем-то вроде ночного заведения, клуба. Клуб этот был — ни два ни полтора, пока хозяин-турок не догадался пристроить к нему несколько комнат и привезти женщин. Одну женщину. — Что ты говоришь? —i То, что слышишь. Женщину. , —- Откуда он ее взял? Хулио сразу напустил на себя таинственность,— мы < всегда завидовали его удивительной способности сыграть« жестом, голосом, словом,— и, помолчав, тихо спросил: — А куда делся Эрнесто? ^ Я сказал, что он в Тале. Эрнесто время от временя j уезжал на ферму и жил там неделями. Это началось посл0^ 264 того, как отец его узнал, что вытворила жена, и не захотел вернуться в доселок. Я сказал — в Тале и спросил: — При чем здесь Эрнесто? Хулио достал сигарету. Ухмыльнулся: — А знаете, какую женщину нривез турок? Мы с Анибалем переглянулись. И я вспомнил мать нашего Эрнесто. Мы помолчали. Она года четыре тому назад удрала с бродячими артистами. Бабка моя сказала тогда — потаскухд! Очень приятная была женщина. Темноволосая, большая, ладная, я ее помнил. Не такая, должно быть, старая, и сорока нет, наверно. — Эта «прости-господи»? Потянулось молчание. И тут Хулио подкинул нам эту идейку, всадил, что называется, гвоздем. А может, и до него она уже в нас сидела... — Не будь она его матерью... Больше он ничего не сказал. Мало ли, может, Эрнесто откуда-нибудь и узнал, потому что тем летом мы виделись раз или два (со временем, говорят, его отец все распродал, и их обоих совсем потеряли из виду), и оба раза трудно было смотреть ему в глаза. — Виноваты? Ты что? В конце концов она — закон-* ная шлюха и полгода старается в «Алабаме». Да мы со старимся и помрем, если будем ждать, пока турок приве зет другую. Потом Хулио сказал, что главное — раздобыть машину. А там — приехать, заплатить — и порядок. Еще он сказал, что если у нас не хватит духу составить ему компанию, он найдет кого-нибудь посмелее, а не таких дохляков. Этого мы с Анибалем проглотить не смогли. Но это же его мать! Мать? Тоже мне мать! И свинья способна произвести на свет поросят. А потом их сожрать. Правильно. Ну так? А причем все это? Эрнесто наш товарищ. Я было забормотал что-то насчет того, что мы с ним дружили, и задумался, а кто-то вслух, слово в слово, повторил мои мысли. Скорее всего, я сам: — Помните, какая она была... Конечно, помним. Все время вспоминаем. Темноволосая, большая, ладная... И ничего такого материнского, 265 — Да у нее полпоселка перебывало. А мы что, рыжие? Одни остались. «Одни остались!» Довод»— веский. И мы сраау приобод--рились. А еще нае ободряло то, что она вернулась в посе-] лок по своей воле. Словом, все проще простого. Свиньи!: Странное дело, но теперь я думаю-, чтог будь да ее месте! другая, нам, наверно, и в голову не пришло бы отправить-! ся туда. Пойди вот шика! Стыджо щшаватъся, но в душе| мы все хотели, чтей Хулио нас уговорил, потому что самое! заманчивое, как это ни чудовищно, самое пакостное, дву-| смысленное было, по всей вероятности, тог что она — мать одного из наших ребят. «— Имей совесть, слышишь? — сказал мне Анжбаль. Неделю спустя Хулио сообщил, что к вечеру будеЗ; машина, и велел нам с Авибалем ждать его на бульваре Наверно, ни черта у него не вышло с машиной. А может, он дал задний ход, спасовал? Я отлично помню, что говорил, вжжимая презрение, прозвучало это, как мольба, заклинание: «Может, он епа совал?» У Анибаля голое был чужой, безжизненный: Я лично не собираюсь ждет* его всю ночь, если он явится через десять минут — уйду. Интересно, какая она теперь? Кто,,, эта «проета-гоеиоди»? А у самого чуть не сорвалось — мать. Я понял это его лицу, хотя он сказал — «прости-гоешди». Какие тяг! чие десять минут: нельзя было ве думать о том, как приходили к Эрнесто, и она — темноволосая, большая, нг ная — спрашивала, принести ли нам молока. Темновс сая, большая, ладная. Слушай, это все-таки мерзость. Ты просто боишься,— сказал я. Нет, не в том дело, что боюсь. Я пожил плечами. У них у всех дети. Какая разница, чья она мать?1 Большая. Мы с Эрнесто дружили. Я сказал, что это еще не самое страшное. Десять минз Куда хуже, что она нас знает, что увидит нас. Да-д| Я почему-то был уверен: она посмотрит — и что-то произс дет. У Анибаля было испуганное лицо, а десять минут не кончались. 266 — А если она нас выгонит? Я собрался ответить, но у меня разом похолодело в жи-« воте; с главной улицы донесся разбойный рев мотора. — Хулио,— сказали мы в один голос. Машина с шиком развернулась. Все в ней было вели-* колетшо, шикарно — и фарю, ж гудок, ж мотор. Она при-« бавляла смелости. Бутылка, которую прихватил Хулио, тоже прибавляла смелости, — Машину я увел у своего старика. Глаза у лето блестели. У лас с Аишбаяем тоже заблестели глаза, жак только ми хлебнули из бутылка. Мы ехали по улице Параисос к железнодорожному переезду. Раньше, когда мы были детьми, у нее тоже блестели глаза,, а может, мне просто кажется, что я »идел их блеск, И красилась, красилась она вовсю. Особенно — губы. — Она курила. Не помнишь? Мыяели ваши были об однам, и это спросил не я, а Ани-баль, и я зсказал, 'вето да, чего лшшн*, и еще сказал, что всему есть свое начало, Долго еще? Минут десять. И снова потянулись десять минут. Теперь они были долгими наоборот, Не знаю, хж обънешнтъ. Может, потому, что я хорошо помнил, да ж все помнили тот вечер, когда она мыла пол — это было летом — и накжшилась, а мы, увидев в вырезе платья ее теле, лодтолкнули друг друга локтями. Хулио переключил скорость, В конце концов — подеяом ей,— твой толос Ани- баль, звучал неубедительно,— яадо отомслзвт* за Эраесто,, Какая там еще месть! Кто-то, думаю, я сам, сказанул какую-то мерзкую похабщину. Конечно, это быя я, кто же «щё.л Мм дружно загоготали, и Хулио прибавил газу, А если она нас выставит? Ты что, в уме? Пусть яопребует — я скажу турку и устрою такой тарарам, что ям сразу закроют лавочку, чтоб научились обращаться с жпжшгамж, В этот час в баре было почти nycioi какой-то приезжий, трое шоферов с грузовых, а из поселка — никого. И пойди пойми почему, но я сразу осмеЯеЛ Чего бояться! Подмигнул блондиночке у стойки, пока Хулио договари- 2§7 вался с турком, а тот открыто разглядывал нас, вроде прицениваясь. По лихому виду Анибаля я понял, что и он осмелел, приободрился. Турок сказал блондиночке: — Проводи их наверх. Я и сейчас помню ее ноги, помню, как она покачивала бедрами, поднимаясь по лестнице. Еще я помню, что от-рустил какую-то непристойность, а блондиночка в ответ — похяеще, и нам (может, из-за коньяка, которым мы зарядились в машине, а может, из-за пива у стойки) стало необыкновенно весело. Мы попали в чистенькую безликую мхую комнатку, где стоял только столик — ну как ecib приемная дантиста. Я подумал — как бы тут зуб не выдрали! И сказал ребятам: — Как бы тут зуб не выдрали! Мы не сдержались — прыснули, но тут же замолкли. И говорили шепотом. Как в церкви,— сказал Хулио, и мы снова засмея лись. И уж просто давились от смеха, когда Анибаль, при крыв рот ладошкой, выдохнул с подвывом: , А что, если оттуда выйдет священник? У меня разболелся живот и пересохло в горле. От смеха, наверно. Но с нас сразу слетела вея веселость, когда дверь отворилась и вышел клиент. Пузатый толстячок, похожий ва поросенка. На сытого поросенка. Он мотнул головой в сторону комнаты, завел глаза под лоб и смачно прикусил губу. Отвратный тип! И пока этот тип спускался по лестнице, Хулио спросил: — Ну, кто первый? Мы переглянулись. До этого я не думал, вернее, старался не думать, что мы будем с ней порознь, один на один. Вот именно — один на один. Я пожал плечами: — Какая разница, да хоть кто! За приоткрытой дверью слышался звук льющейся воды. Моется. Потом все стихло, и в глаза нам ударил Свет — дверь раскрылась настежь. Она стояла перед нами, 1 а мы смотрели на нее, как завороженные. Халатик ее распахнулся, и перед глазами встал тот летний вечер, давно, когда она была просто матерью Эрнесто, и в вырезе платья ее тело, и она спрашивает нас, принести ли нам моло- з ка. Но теперь у нее светлые волосы. Блондинка, большая, такая и ладная. Она улыбнулась заученной улыбкой, в которой проглядывало что-то бесстыдное. - Ну? 268 У меня все оборвалось внутри — голос тот же, прежний. Но что-то в нем переменилось. Она снова улыбнулась и повторила: «Ну!» Точно приказ — липкий, жаркий. Наверно, поэтому вышло так, что мы разом встали. Халатик ее, помню, был черный, почти прозрачный. — Я пойду,— пробормотал Хулио и решительно дви нулся вперед. Он успел сделать два шага, не больше. По тому что она смотрела на нас такими глазами, что он сразу остановился. Поди знай, что ему помешало? Может, страх, стыд, а может, и отвращение. И тут все кончилось. Она смотрела на нас, а я знал, она посмотрит — и что- нибудь произойдет. Мы трое стояли как вкопанные, не шелохнувшись. И лишь тогда, когда она увидела, что мы стоим вот так — пришибленные, потерянные, черт те какие, лицо ее медленно, не сразу, стало меняться, пока не приняло выражение странное, жутковатое. Да-да! Потому что сначала, несколько первых минут, на лице было за мешательство, недоумение, а потом — нет. Потом она вро де бы поняла что-то, еще не до конца, но поняла и взгля нула на нас со страхом, с вопросом, невыносимо. Вот тогда она и сказала: — Что-нибудь случилось с ним, с Эрнесто? Сказала, запахнув халатик. СОВЕТЫ СЕБАСТЬЯНУ, ПОЖЕЛАВШЕМУ КУПИТЬ ЗЕРКАЛО Послушайте, Себастьян, то, ч-то вам нужно, находите на улице Юнкал. Подойдите поближе, номер дома я ва* скажу по секрету, лучше, чте^ет никто тас не услыша! ведь есть дела, которые должны оставаться в тлубокс тайне. Итак, вы войдете в магазин и спросите сеньо| Инблиту. Вам ответят, что ее нет, но вы, Себастьян, огорчайтесь. Сделайте вид, будто вам все ясно, ж скаж* что пришли по рекомендации миссис Мёрфи. Вас сразу яЦ примут за своего, пригласят в комнату за лавкой и открй ют маленькую дверь, которая затерялась среди множеству блестящих платьев — совершенно неподвижных, одна^ живых, висящих на позолоченных вешалках. Вот тогда-Й вы и попадете в комнату, где находятся зеркала. Сеньо| Иполита, которая обожает таких, как вы, нескладных щ ней, предложит вам сигарету. lie отказывайтесь, Get стьян, не отказывайтесь и выкурите с наслаждением, несомненно — это будет египетская сигарета с капелъкЦ опиума. Потом принимайтесь внимательно рассматрива! все зеркала, время от времени издавая какой-нибудь по! ходящий и сдержанный возглас. Но никаких гррмких вв| клицаний, несмотря на удивление! И имеше в виду, ш коем случае нельзя произносить слово «магическое», вб| предполагается, что вы уже знаете,— все зеркала такшщ а в особенности зеркала сеньоры Иполиты. Себастьян, вглядитесь вот в это. Да, да, овальное, в': ребряной рамке. Ежедневно, в семь часов вечера, в появляется несравненная Рашель в роли Федры. П| красно, правда? Или вот другое, такое глубокое и saraji ное. А как богато оно выглядит в окружении завитка! 270 стиле рококо. Не возражаю — оно прекрасно, но брать его не советую, иотому что, как только колокол пробьет полночь, в нем появится гусарский офшгер из Гродно, которо-' го убивает женщина-вампир, его невеста. Бр-р-р! Лучше вон то, что вжеят справа от него. Оно куда приятнее и не пугает, а воспитывает. Представьте себе: в шесть часов утра в яея появляются въшгивающие знамя женщинв! из Мендаси. Может, зерваяо это слишком уж рано просыпается, но зато патриотизм оно воспитывает не хуже, чем утеяжтельнтае речи во вряга официальных торжеств. В общее, надо отдать должное сеньора йполите — у нее непревзеждеядая кодлекиия. Тут зеркала театральные, исторические и даже штражшощие любовные истории... А еще есть у нее и такте, что позволяют заглянуть в будущее, но их она иига'зжвает только после представления справки об отжеаяом тетояжил здоровья. Ведь однажды у нее уже случила.**, неприятность с неким профессором Икс. Бедный, он €ил сердечником и... Ну да ладно, остальное вы знаете, об этой писали во всех газетах. Главнее же, Себастьян, состоит в том,ч что вы можете купить то зеркало, которое больтпе всего -вас заинтересует. Правда, стоят они басносзговяо дорого, но не всякому дано обладать такими вещами. Впрочем, «ели вы будете улыбаться так же, как сейчас, я не сомневаюсь — сеньора Иполита снизит цвну или предоставит вам всевозможные льготы. Она женщина очень мягкая, простая, иногда ну словно бы мать родная. Хотя и такая сморщенная, что... но это уже не имеет никакого отношения к делу. Вы выберете зеркало, которое предпочтете, оставите свой адрес, и на следующий день вам пришлют его домой. Хотите еще совет? Не ставьте зеркало в холле или в кабинете, в общем там, где бывает много народу. Прежде всего потому, что ваши друзья — добропорядочные буржуа, сухие моралисты, они могут увидеть в зеркале нечто для них совершенно нежелательное. Представьте, вам вздумается купить зеркало с Паоло и Франческой!.. Что скажет, Себастьян, ваша родная бабушка, которая каждое воскресенье ходит к мессе? Нет, нет, надо быть осторожным и с уважением относиться к чужой морали. Я бы вам посоветовал, простите мою смелость, поставить зеркало где-нибудь на чердаке, среди ненужного хлама. Более того, покройте его какой-нибудь старой тряпкой. И еще вот что, самое главное: с зеркалами сеньоры Иполиты нужно быть пунктуальным, наипунктуальнейшим. Если вы не придете точно в 271 означенное время, спектакля вам не видать. Ни декламирующую Рашель, ни истекающего кровью гусара, ни мен-досских вышивальщиц, ни совокупляющихся Паоло и Франческу (простите, в самом деле есть слова, которые не очень-то хорошо звучат). Если вы запоздаете, увидите только свое собственное лицо, Себастьян, такое же, как всегда, угловатое и загадочное. Но это еще куда ни шло. А вот самое страшное может случиться, когда из-за любопытства вы, поторопившись, появитесь слишком рано, д?бы подглядеть, как в зеркале готовится мизансцена. Зеркала не прощают любопытных, и такой шаг станет po-v новым. Сорвав с зеркала покрывало и очутившись с ним-лицом к лицу, вы увидите, что оно совершенно пусто, ничего не отражает, не видны в нем и вы сами, следовательно, вы вовсе не существуете. И это чистая правда. Без сомнения, не видя себя в зеркале, вы от удивления и ужаса схватитесь руками за голову. Но... вы ведь не существуете и поэтому обнаружите, что нет у вас ни рук, ни головы. И вам захочется убежать, но, бедный Себастьян, и это вам не удастся — ног у вас тоже нет. И навсегда вы остане-^ тесь там, пойманный пустым зеркалом, которое когда-, нибудь вернется в коллекцию все той же сеньоры Иполиты! . Зеркало это — для другого клиента, такого же молодого и < нескладного, как вы,— станет отражать аскетическою внешность Себастьяна. О, бледного от ужаса Себастьяна, возникающего лишь на мгновение, в час, когда встает,' солнце! СОБАК ПРИДЕТСЯ ПРИКОНЧИТЬ Англичанка сказала, что собак придется прикончить, а я не знаю, как быть. Жалость берет по ночам — как они лают, протяжно, будто плачут. Я тогда ничего не сказал. Конечно, если так нойдет дальше, однажды ночью они начнут жрать друг друга. Подумать только, когда я приехал, они были такие упитанные. Бывало, соберутся перед домом и начнут лаять — мороз по коже. Тогда в кутерьме я не очень-то понял, что сказала Англичанка. Конечно, три года назад все было иначе. На доме еще не облезла краска, и даже черепица была другого цвета. Не успел я войти в калитку, как собаки залаяли, и я увидел дом, очень похожий на дом в поместье, где я жил раньше, очень похожий — такие же высокие казуарии ' вокруг, такие же белые стены и темные окна. И вдобавок — собаки, собак здесь, в Ла-Мартите, было больше, и лаяли они оглушительно и вразнобой. Тогда Англичанка ничем не напоминала мне старуху Лавер. Она ходила прямая, надменная, вся в черном. Так она оделась всего несколько месяцев назад: я приехал, когда ее муж умер. Вот, говорят, как было: однажды вечером у них собрались гости — доктор из селения, еще несколько человек из столицы, видно, тогда к ним много народу ездило, вот они сидели, разговаривали и вдруг услыхали, как залаяли собаки. Англичанин вышел один, с заряженным ружьем. Хулия рассказывала мне, что перед тем, как ему выйти, он и Англичанка странно так переглянулись, кто их знает к чему. Прошло минут десять, наверное, и собачий лай стал удаляться. А потом, когда услышали выстрел, доктор сказал, что, верно, это подстре- 1 Каэуария — большое дерево, распространенное в Южной Америке. 273 лили какую-нибудь тварь, ж гут Собаки заныли. В ту пору я и приехал — гада три-чеадре назад, а может», и больше. Меня выставили из цирка, и я приехал сюда, потому что в конце концов я отсюда радом. Дет десять, наверное, я прожил в поместье у Лаверов. Однажды в тех местах появился бродячий чдрк, и я отправился с цирком — прикипел к нему всем сердцем. Вначале я объезжал лошадей, пока не упал. Когда вернулся в селение, я его не узнал — все начисто переменилось. Улицы асфальтовые, магазин стал больше, и много новых лавок появилось, а по утрам, с одиннадцати до двенадцати, и потом весь вечер — громкоговоритель. И повсюду — железные кольца, чтобы привязывать лошадей за уздечку. В этот раз я приехал на поезде. Мне сказали, что в Ла-Маршхе нужен человек для работы по дому, и я лояхал, поташу нто в леожы уже не годился. Как .выйдешь из селвшщ, в нескольких куад-рах 1 — река. Проедешь подальше — и за щшецютом казу-арии и тут же собаки. Да, .это }раяыда собаки были, а что теперь... И дом точъ-в-лочь иак js -прежнем жшесдъе, если бы не Англичанка. JB паместые я имел деве с управляющим, а людей из дему .по хыще .лет не видел. Раавй только парней и девчонок — все .как один <свезжшолае*и, ави, ведхом и в седлах, яривзжйяи досмотреть, .как .& метал евец. Силы у меня тогда было ;шт;ь -охбавляй. Я одной рукой перевертывал овцу, она не успевала вж оцошштлся, ни шелохнуться, только толовой дернет ох страху, а я уже ножни-цами стригу или уши мечу. Но здесь, в Ла-Мартжте, я должен был рубить дрова л делать лее, что потребуется по дому. Работы лемного, еказата мне Англичанка, .когда я пришел. Я ей сказал, что работал у Лаверов, она должна была их знать. Волосы у лей светлые, у Англичанки, и посмотришь — не по себе становится. А собаки тогда разом все замолчали, только лизали ей бохишш и играли друг с дружкой. Штук двадцать жх было, наверное. Я-то — заросший, грязный, вот они на jviuhh ж лаяли,— полное лраво имели. Говорят, если б я в прежние времена в таком виде пришел лроеить рабо1Ы, маня бы вышвырнули. lie знаю. «В прежние времена», зто .значит до того, как застрелился Англичанин. Дырку яашли на затылке, потому что дуло он сунул в рот. Говорят, священник и слышать не хотел, чтобы отпевать его в церкви., потому что умер тот не по- 1 К у а д р а — принятая в Латинской Америке мера длины, равная 125 м. 274 христиански. Англичанка никогда не говорит о муже, и вообще-то- почти не говорит. Так только — что-нибудь насчет собак. В тот раз, когда я пришел, она сказала, что надо делать и что, молт если меня устраивает, я могу остаться. Сторожка такая и была, как сейчас, чуть, может, посвежее. Но все равно старая. Я никогда не спрашивал, кто в ней жил раньше. Сам я пользуюсь одной комнатой и иногда — кухней. Во второй Каморке сложен садовый инструмент, ио я в последнее время редко за него брался. Зачем, если Англичанка в упбр не видела кустов-зарослей, а раньше, бывала, их аккуратно подстригали. Траву я немного стриг, совсем немного, йотом не мог спать из-за болей. Из-ва болев и из-за собак — так она выли. От голода, конечно, от чего же еще. Подумать только, когда я работал в поместье,, меняу бывало, никакой шум не разбудит — там, в огромном сарае, где мы все вместе спали, ор стоял, и к тому же до глубокой ночи пеоны любовью развлекались. А когда мы с цирком таскались от селенья к селенью по самым что ни на есть тряским дорогам, я в повозке засыпал как убитый. Утром, часа в четыре, я всегда уже на ногах, И в Да-Мартите — тоже. Сдан раз, зимой — я тогда еще мог и зимой выходить из дому раздетым, знай, дыши глубже — я согрел воды и пошел поискать дров, пошел подальше, чтобы побыть-одному, в покое, пока ве раавиднеется, В поместье, когда наступала моя очередь доить, а тоже вот так потихоньку уходил на пастбище н спокойно возвращался к рассвету —. альпаргаты насквозь мокрые от росы. Здесь мне ходить стало куда труднее, но не менять же привычек, Я ^зял с собой заваренный мате и шел вдоль дома, подкрепляясь на ходу. И вдруг наткнулся на Англичанку. Она стояла ко мде единой, и я замер как вкопанный — не помешать бы. Волосы у ней были распущены, и не скажешь, что не молода уже, а ведь не иначе, как все пятьдесят. Мне сразу на память пришли те девушки из поместья, что приезжали, в брючках. Она стояла худющая и прямая, как струна. Смотрела перед собой в поле, будто потерянная, и мне на ум пришла старуха Лавер из поместья, потому как один раз я с нею вот так же столкнулся в парке^ только дело было днем. Старуха тоже смотрела, как эта —> не поймешь куда, и в руке у ней была ветка, и все было еще чуднее. Когда Англичанка обернулась, волосы закрыли ей лицо, а лицо-то видно — белым-бело, хоть и ночь ва дворе и вместо кустов темные пятпа, и только где-то в глубине небо еле-еле начинает очшца- 275 ться. Я поздоровался и, едва она ответила, протянул ей мате, не глядя на нее. Протянул, не глядя, потому что, номню, в поместье как-то старуха Лавер вот так же проходила мимо сарая, а я как раз заварил мате, да так и выпил весь мате один, ей предложить не решился. Англичанка не сразу взяла мате, может, не успела руку протянуть, а может, тут другое. Чудная она какая-то, мате ей не по вкусу. Но все-таки стала пить — по чуточке, будто кипяток пила, и после каждого глотка отстранялась и смотрела вдаль, поверх моей головы. И потом такое бывало всякий раз, когда я подымался и выходил рано. И она мне говорила, что я должен делать. Каждый божий день так, до недавнего времени. Часов в десять я седлал ей кобылу. В поместье мне поначалу не по себе было, просто не знал, куда деваться: поля кругом да мельницы,— видно, оттого, что столько я бродил, стало казаться, будто везде одно и то же. С цирком было точь-в-точь. Сперва — неразбериха из рабочих, пеонов, акробатов, клеток, а потом даже лица людей в селениях стали видеться одинаковыми. А вот с Англичанкой — я не говорю сейчас о доме или о Хулии — с самой Англичанкой сразу получилось так, будто с ней все было мне в привычку. Она всегда стояла и смотрела в поле — вроде и не ждала меня вовсе. Скажет, что нужно сделать, а когда совсем рассветет и начнут лаять собаки по другую сторону дома, сама, бывало, идет их отвязывать и еще немного прохаживается там, среди черно-коричневого вороха хвостов, ушей и лая. А потом, захватив ружье, идет с собаками в поле и возвращается с зайцем, а когда повезет — с куропаткой. Говорят, раньше на охоту они ходили вместе с Англичанином. Но тогда их поле доходило до самой реки. А сейчас от колючей проволоки до реки — еще пилить и пилить. Дом смотрит в сторону селения, туда, где начинаются улицы и теперь не счесть табличек о распродаже. Когда я приехал, холм, что напротив, был еще по эту сторону проволоки и растительности на нем было больше. А теперь на холме строят дом-коробочку — наподобие тех, что в селении. Помню, в поместье, перед тем как мне уйти оттуда, меня перевели на постройку дома, и тело все ныло до невозможности — так я натрудил его с каменщиками. Так вот, один раз я работаю, и вдруг подъезжает автомобиль, и из него выходит тип, по одежде вроде как управляющий банка. А потом выходят дон Мануэль — это один из сыновей — и старуха, а по лицу видать, она плакала. Рассказывали, что им при- 276 шлось несколько дней уговаривать ее, чтобы подписала. К тому времени уже проложили дорогу, и если надо было куда поехать, то от нее до любого дома ходу — миля, не больше. И самое чудное — лошадь ни к чему. До околицы можно было доехать на пикапчике, а там — на автобусе, который ходил от селения два раза в день. Ничего странного, что и Англичанин, как говорят, сник, когда ему пришлось продать участок, где теперь построили курорт. Говорят, тут же и запил. Когда я в цирке клоуном работал, чтобы забыть про львов и прочих тварей, тоже, бывало, запивал дня на два. Ведь как я упал с лошади, нога не стала действовать — а ею-то я как раз и управлялся с лошадьми, они меня знали, как родную мать,— вот тут мне и пришлось сделаться клоуном, ничего страшного, конечно, но уж не то, что раньше. И надо же так случиться, в тот день, когда я первый раз вышел клоуном, мне и рассказали про Англичанина. Дело было в Часкомусе, мне так муторно было, что я даже публики не боялся. Мы уже отбарабанили две или три шутки, и я согнулря, потому что в этом месте должен был получить пинок, и тут вижу: старый Рохас прямо у самой арены, хохочет-заливается, так что усищи шевелятся, я возьми да и крикни ему. Старик узнал голос и кинулся ко мне поздороваться раз такое дело. А люди кругом еще пуще смеются, ведь если у тебя физиономия размалевана, что ни делай — смешно, всем ясно, что это подстроено. Второй клоун остановился и не знает, как быть, а потом, делать нечего, стал плясать на другом краю, пока мы обнимались. А после представления мы встретились, и старик стал рассказывать что да как в селении и сказал, что Ла-Мартиту один Англичанин купил, он недавно из Европы приехал, на лошади сидит прямо, будто кол проглотил, важный такой, что ни вечер — проезжает по селению, и все — рысью. А один раз с кем-то схлестнулся,— тот предложил купить у него часть поля,— так вот, страшно смотреть было, как Англичанин наставил на него ружье, а сам серьезный, даже не матерится. И про собак рассказал, штук тридцать их, наверное, и про Англичанку, как она щелкает куропаток на взлете. Когда я приехал, Англичанка уже узнала дорогу на кладбище. Могила, говорят, в самом конце, вся как есть мраморная. Хулия говорит, когда его хоронили, шел дождь. А я Хулии рассказал, что когда помер старик Лавер, так его пришлось везти в Буэнос-Айрес. Старуха поехала, а потом возвращалась вместе с нами на грузовичке — так она последний раз ездила в столицу. 277 А потом пошли чудные дела. Сперва стали сыновья1 приезжать, один за другим, и что ни скажут, что ни сделают — старухе все не по душе. Лошадей ли привезут чистопород-ных или лес прикажут валить — старухе все не нравится, и никто уже не з,нал, кого слушаться. А один раз ночью, часа в три, наверное, л«ред тем как мае уйти, я увидел ее: ходит по парку в длинной рубашке, а -иетом уж так бывало почти каждую ночь. Худия товорит, Англичанка ничего такого не вытворяла и, даже когда муж уж«р, ни -слезинки не проронила. За день до того, как ежу застрелиться, они продали часть поля — от реки ж «он -дотуда. Хулия говорит, когда покупатели уезжали, Ангшнгадашн стоил у зашродки и смотрел им вслед, пока иаягняа за поворотом не шры-лась, и та-к же смотрел он »а того, '-кто пришел с бумагами получить по счетам. А в ту ночь, когда разджлея -выстрел, Англича-нка только вздрогнула — и вое. Bee гадать' «тали — что такое, а она — ни сладка. Понойяика лрияесли, а она вышла на улицу и стажа в-вкть пса, тторъш отбился от остальных — он так потом я ее нашелся, ни живей, ни мертвый. Полчаса, наверное, вое шава его во весь голос, пока кто-то ходил в селеяие, а другие хжшо-тали над Англичанином. Хулня говорит, эта ирявътака подниматься ни свет ни заря была у нее ж ранмве, во ввт так застывать, глядя в поле, она стала после того, как продала тот склон холма и там начали валить деревья. Хулжю я встретил в первый же день, как приехал, ч-асов в сеиь. Скерва оиа мне не понравилась, слишком уж вита. И еобаки-т,о ей слать не дают, и то не так, и это н« эдшк. Хулия женжрша крупная, пыпшозадая. Ей было сорок с хвостиком, когда я приехал, а тому уже лет пять или шесть. Я ей сказал, что работал у Лаверов, а она мне — ~что жила ~в прислугах в столице, не знаю, у кого именжо. А когда я щ»о иррк помянул, тут уж ей крыть было нечем. Я сказал просто так — мол, много повидал — только и всего. А нотши она дала мне заваренный мате — в этот час в огромной кухве все так и сверкало чистотой. Ин-о-гда от реки дов®сшшсъ выстрелы. Хулия спросила, что у иеня с ногой, почему я(так хожу, и я рассказал, как упал, объезжая жотпадь в дир-,| ке — ведь с этото -все и началось. Часов около десяти мыД услышали, как залаяли собаки, и тут появилась Англи-'| чанка. Отвязала кобылу и поехала в селение; в седле 6на-'| сидела прямо, но крепко, и не вцеплялась в поводья, как,Л бывало, мальчишки из поместья, чуть жив-ые от страха,! так рысью и выехала. Хулия сказала, что ояа каждое утро| 278 ездит в гости, каждое утро, а иногда — под вечер, и что друзья ее — люди важжые, бывает, они собираются здесь, и женщины жградат в канасту или еще во что-нибудь зда-кое. И сказала, что Англжчанжн тоже увлекался картами, из-за этого я застрелился. Когда Хулжя пришла к ним, дом был совеем другой. У них были и лошади, и овцы, и пеоны, а по субботам наезжала уйма народу, в-ее владельцы имений, и даже интендант бывал у них. Вот какие люди на-езжалж, сказала Хул-ия, и надо было видеть тогда Англичанку — под кваец ока еле добиралась до лестницы, и все донжмалж, что она хочет слать и пора прощаться. А потом, когда Англичанин застрелился, Хулия ушла от них, меейца два или три. работала в другом месте, и Англичанка осталась севееж одна, одва-одижешенъка день и ночь, только собаки с ней, а если ей говорили, что, мол, надо перебраться, жить в селение н что, мал, не страшно ли ей одной,— будто не слышала. В тот раз Англичанка вернулась часов в двенадцать, ж нотой года два жли три повторялось так изо дня в день. Я ел на кухне, с Хулией, и она вскакивала каждый раз, как зазвелит колокольчик. Англичанка ела одна, за тем самым: столом, который я первый раз во всей красе увядел вчера вечером, потому что в дом дочти никогда не входил. Как раз тогда Хулия стала приходить ко мне в сьесту, но Англичанке это было невдомек. Эта Хулия мне начинала нравиться, потому что у ней не было привычки без конца говорить о хозяйке, в отличие от тех, из жежестья, которые считали, будто сьеста для того, чтобы перемывать косточки всем, и знай без умолку судачили, что старуха, мол, совсем помещалась, а дон Мануэль подрался с братьями из-за тога, что они назвали столько народу в поместье, а со старухиными внукажи сладу не стало, никакого почтения к бабке, и чего только не наплетут, дай им волю. А может, просто к тому времени мне разонравилось разговаривать. Хуяия во всем винила Англичанина: это он залез в долги, и, не проиграйся он в пух и прах, на деньги за продажно* ноле можно feuco бы жить какое-то время, и еще мвекго чего натворила мне в тот день, когда я сказал, что видел Англичанку в селении, а в селение я ходил из-за ноги — показаться доктору. Я был в селении и видел, как Англичанка подъехала верхом. Люди почтительно с ней здоровались, яго&а вошла в контору по купле-продаже. В Ла-Мартиту она вернулась после меня, к обеду, и даже ре шздоровалаеьч За весь обед колокольчик звякнул раза два, не больше. Хулия сказала, 279 что после смерти хозяина Англичанка, как продаст новый участок, сразу бумаги, погашенные векселя, складывает в папку. Доктор дал мне мазь, и Хулия стала растирать мне ступню: тут я ей и сказал, что из-за этой самой ступни мне пришлось уйти из цирка. При ходьбе нога здорово болела, и выпрямлял я ее через силу. Иногда я забывал следить и начинал ходить вприпрыжку, как сейчас. Вот мне и сказали, что, мол, раз я не могу, лучше мне уйти, а то люди сразу понимают, что это — увечье и не смеются. Чудно: Хулия не засмеялась, когда я ей все рассказал, а почему-то наобброт вроде как стала ласковее. Так мы всю сьесту проговорили, и потом Хулия заявила, что уйдет отсюда, и стала вспоминать дом в селении, где она работала. Проволочная ограда со стороны селения все придвигалась к дому, начали вырубать заросли и поставили таблички с именами новых владельцев. И, наконец, осталась одна лужайка перед домом, как сейчас. Хулия говорит, что Англичанка, воротившись из селения, первым делом достала папку и все погашенные векселя из нее бросила в огонь — один за другим, и видно было, ей полегчало. Когда дошла очередь до последнего, который она привезла в тот день, она вроде как засмеялась и его тоще швырнула в огонь. Я подумал, что хорошо хоть лужайку не станут урезать, но Хулия сказала, что, покончив с теми бумагами, Англичанка отперла ящик и достала еще одну, побольше тех, и сразу опять помрачнела. С того дня Англичанка перестала ездить в селение, а еды раз от разу становилось все меньше. По утрам Англичанка перебиралась через новенькую проволочную ограду и, как всегда с ружьем и собаками, уходила в поле. Случалось, что за целый день она съедала только что добудет на охоте, бывало, что Хулия шла в селение за провизией, потому что у меня нога болела чем дальше, тем больше. Однажды Англичанка, не успев выйти, воротилась, а потом я узнал, что ей не разрешили охотиться за оградой. Два или три дня она не показывалась из дому, и мы ели что придется. Хулия сказала, что, видно, Англичанка не думает посылать ее в селение. А на дру- ; гой день сказала: ладно бы еще собак не было, а то ведь * Англичанка отдает им последние крохи. И вспомнила: один< ,1 раз Англичанин заболел, а тут как нарочно одна сука още-^* нилась прямо за домом, и Англичанка взялась за ней уха- J живать, и из-за этого они с Англичанином в тот вечер I поссорились, так вот Англичанка сказала, что собак прикончат, когда она умрет, но не раньше. Хулия говорит," 280 Англичанин тем и хорош был, что не любил собак и всегда повторял, что они ему мешают. Я кое-как перебивался — время от времени ночью на холме где-нибудь добывал курицу, и нам с Хулией хватало на несколько дней. И вот тут-то собаки начали выть — что ни день, то хуже, ну просто мочи нету, и однажды мы всю ночь напролет глаз не сомкнули. Наутро Англичанка сама оседлала кобылу и уехала в селение; к обеду она не вернулась. В тот же день ушла Хулия. А в сьесту собаки выли так, как еще не бывало. На дворе стояла осень, и вдруг резко похолодало. Англичанка вернулась вместе с доктором Феррейрой и еще одним человеком. Эти двое приехали в автомобиле. Я из своей комнаты видел, как они ходили по всему дому, видел, потому что в доме все окна были настежь. И створки хлопали на ветру. А потом они с Англичанкой пошли по участку, меж кустов — сколько их ни вырубали, они все разрастались. Под вечер те уехали, а наутро Англичанка велела мне седлать кобылу. Воротившись из селения, она достала из пакета мясо и сказала, чтобы я приготовил себе поесть. А сама захватила пакет и понесла собакам, а когда вернулась, в руках у ней даже клочка бумаги не осталось. Под вечер опять приехал Феррейра и позвал меня. Сказал, что я должен содержать все в порядке, а они мне заплатят. Так и сказал: мы вам заплатим. На следующий день я здорово наработался, и болела не только нога, а все тело. Хорошо хоть собаки не очень выли, и я поспал немного. Все эти дни Англичанка давала мне продукты; я готовил и чувствовал, что собаки тоже едят, потому что они вдруг замолкали. Сама Англичанка все больше худела, если такое вообще могло быть. Молчала, будто в рот воды набрала, и все ходила по участку, волосы распущены, и сама ни на что не глядит. Она мне все больше напоминала старуху Лавер, особенно после того, как Рохас навестил меня и рассказал, что творилось со старухой, когда из поместья начали уходить пеоны и прислуга. Будто за то время, что я ездил с цирком, внуки все прибрали к рукам, и старуха вовсе сникла, совсем помешалась, так что даже удивлялись, как это она еще держится. Я все вычистил, и когда доктор Феррейра приехал, он дал мне немного денег. Потом два дня подряд приходили две или три женщины — мыли дом сверху донизу, а за ними — маляр освежил фасад. И па следующий день нагрянули все. Машин десять, наверное, все битком набиты сельскими врачами с женами и детьми. Дети принялись лезть во все дыры, и так до темноты, пока 281 не яодолодало. Даже собак не боялись, а те заливались даем, jj сидел в комнате и слышал. Все огни зажгли, и на удищТ*и в доме. Я видел, как оаи ели. На кухне грохот стояле, Англичанка чбыла наверху, у^себя в комнате; ходила из угла в угол. Потом немного постояла у окна и погасила свет. Вскоре пришел доктор Феррейра и сказал, что, мол,« рели я и вправду был клоуном, то ве выйду лж позабавить > ребятишек. У меня в чемодане еще хранился клоунский-, наряд и грим — при прощанье мне подарили на память;.; и я не стал отказываться. Когда я вещел, меня, наверное,? даже Англичанка не узнала. Bee огни сияла, и женщины, убирали со стола. Первое, что я увидел,— лестница и aaj ступеньках дграют детшцки. Лесхнида огромная, белая, и» вердл'а сверху донизу в завитушках. В креслах сиделиЗ доктора, и у каждого в руке рюмка или чашечка с кефе,| а вокруг — куда ни глянь — ребятишки. Я вошел, старАяеь! ступать прямо, чтобы меня не узнали. Болело здорово, ноя не портить же праздник, и не уелед Феррейра объявить! мой выход, я пустился выдумывать и ходить старался, не! сгибая коленей, чтобы обе ноги казались одинаковыми,! Хорошо еще в кутерьме доктор Феррейра не разобрал что| к чему, ведь он-то как раз и велел мне не напрягать ногуя Ребятишки толпились вокруг, кричалж, и каждому хоте~| лось меня потрогать, а я изо всех сил старался, нрипомйЧ нал все номера, какие может проделать клоун в одиночку^ Поверх ребячьих голов я видел Англичанку, Она сидедч в кресле, на ней было длинное платье, необычное, и сама совсем не такая, как остальные женщины — те почти'вее| были моложе и выглядели по-современному. Иногда кточ нибудъ подходил к ней поговорить, но ненадолго, а так она почти все время была одна. Дети встали в круг, а я посредйЦ этого круга проделывал номера. Я был рад. Нога болел^ пуще прежнего, но дети смеялись все громче, и даже доз" тора подошли посмотреть на меня. И все время я вждез| Англичанку. Видел ее волосы; оттуда, где я стоял, oi \ казались совсем белыми. Наверное, и у старухи Лавер были такие же волосы в тот день, когда, как рассказал мне хас, она поднялась с постели. Он говорит, перед смерть! старуха сама поднялась с постели, благо никого из роде! пенников не было рядом, и позвала пеонов. Полчаса, меньше, ходила по парку и оглядывала все, а пеоны ждал! Полчаса, наверное, ходила старуха в тот вечер перед евд тъю, наверное, в той же самой рубашке, что и всегда;-дила и распоряжалась, пока пеоны не кончили рабоз 282 И первым делом велела разрыть площадку для игры в поло, так что она стала похожа на вспаханное поле. Конечно, у старухи были такие же волосы, как у Ангджчашш в то? вечер, когда я видел ее поверх всех голов. Мне стало жарко. Кругом огни, детжыкж хлопают в ладо'пш, а у меня грим потек и стал залжвать глаза, Я хотел было уйти, но ребятишки и доктор Феррейра, а за ними и все остальные кричали, чтобы Я продолжал. Сил больше же было перемогать боль, да и номера кончились. Я стал делать вид, что гоняюсь за ребятжигкамн, что нн сделаю — они на все смеются. И вдруг вежу: Англичанка поднялась, смотрит и не смеется. Я продолжаю строить рожж. А она подошла к лестнице, высокая такая, ни на кого не похожая, чудная в этом своем платье по щиколотку. А сама серьезная; наверное, я один только ее и видел. Не згаю почему, но Я остановился, Англичанка была уже на третьей ияж четвертой студеньке. И тут завыли-заплакшпг еобаки. Дети смеялись уже не так громка, и я яочуветвоваж, что Феррейра сказал что-то нро/ собак. Он стоял рядю^ е Англичанкой ж " стал говорить, что, мол, вроде из-за дйтеж ж, мш?, вроде опасно. Англичанка оглядела веех, не остаяавлжвАяеъ особенно на Феррейре, я громко сказала» ч*о вдет спать. Доктор сказал, что, мол, их нет в контракте,, я Англичанка ответила вроде того, что, мол, ее в этаж контракте тоже нет. Меня тоже в этом контракте нет, так и сказала илж что-то в этом дут И всем пожелала еноконвой ночи. Но никто ее не слышаж, потому что никто на нее и не глядел. Наверное, я скорчил уморительную рожу, потому что, когда Англичанка стала подыматься по лестнице, все засмеялись. А женщины смеялись тихонько, переглядываясь. Ребятишки просили еще номеров. А я уже с трудом различал на лестнице длинное-предлинное платье Англичанки. Но все же согласился сделать один трюк, который раньше всегда вызывал смех, не знаю почему. Я подпрыгнул, но нога дернулась и подогнулась. Мне пришлось шагнуть раза два, как обычно, и лицо перекосилось от боли. Дети засмеялись, но уже по-другому, и стали дразнить меня, как иногда дразнят в селении. Они кричали: «хромой, хромой», как будто злились на меня, что ли. Когда я уходил, Феррейра дал мне бутьтлку вина, и когда Ън мне давал ее, я посмотрел вверх: Англичанка стояла на лестнице прямая, руки по швам. Добравшись к себе, я выпил бутылку до дна, чтобы заснуть, потому что дети все не унимались, да еще собаки завыли. Заснул как был в клоунском костюме и 283 грим не успел снять. Наутро еле встал из-за ноги, но все-таки доковылял до дома. Англичанка открыла окна наверху и позвала меня. Сказала, что собак придется прикончить. Все это случилось несколько дней назад; я почти не могу двигаться. У входа в имение я прочитал новую табличку, которую прибили на столбе. Там написано: «Ла-Мартита», а внизу: «Ассоциация белгранских врачей». Видно, ветер бьется в табличку, и она стучит о столб — даже здесь слышно. Вот уже некоторое время собак вроде как нет. Мне из комнаты виден кусок лужайки и дом. Никогда/ не говорил Хулии, до чего все это похоже на то, как было в поместье. Особенно сейчас, когда ветер и все эти звуки. Точно, как две капли воды. Потому что, Рохас говорит, пос-ле площадки для поло старуха послала их на теннисный корт грузить на тележку кирпичи и столбы — все подряд. Так она распоряжалась, эта старуха Лавер, а потом закашлялась — как раз когда они свалили все из тележки в плавательный бассейн. Так, наверное, там все и осталось. Рохас приходил ко мне перед тем, как все пошло к черту, и рассказал, как все было. И еще сказал, что Хулия нигде не работает, а живет с одним баском, не знаю, как его... Все здесь было по-другому, когда я пришел шесть или семь, лет назад. Несколько дней уже никто не приходит, да и* кому приходить — зима наступила. Только что мне почудилось, будто наверху, в окне, показалась Англичанка. Но я не мог ей подать знака и не видел, звала ли она, Потому что ногу свело так, что всего меня скрючило. Когда я подо-1 шел к окну, ее уже не было, да и не знаю вообще, была ли.; Окно закрыто. Так и лежу один со своей ногой, пригвож^< денный к постели. Весь как скованный — в клоунском костюме и гриме, который засох на лице. Только ветер вокруг, и я замерзаю. А собаки воют — сил нету как. Кому-нибудь придется их прикончить. J СОДЕРЖАНИЕ В. Земское. Пересекающиеся тропинки аргентинской прозы 3 Алъваро Юнке Розы для учительницы второго класса. Перевод Н. Ванханен 22 Хорхе Луис Борхес Сад расходящихся тропок. Перевод В. Дубина .... 28 Роберто Арлы Мелкие собственники. Перевод А. Чудиновского .... 39 Леонидас Барлетта Человек, который кормил собственную тень. Перевод А. Шлейфер ................ 47 Эдуарде Мальва Гекуба во мраке ночи. Перевод Татьяны Балашовой , 52 Сильвина Окампо Фотографии. Перевод Н. Ванханен 73 Мануэль Мухина Лайнес Прославленная любовь. Перевод О. Рединой 78 Адольфо В ил и Касарео Память о Паулжне. Перевод Н. Попрыкиной .... 83 Хулио Кортасар След в след. Перевод Ю. Грейдинга 97 Вернардо Кордон Маис для голубей. Перевод Т. Коробкиной 115 Сирия Полетти благонравные девицы. Перевод П. Ванханен 121 285 Марко Деневи Путешествие в Порт Счастья. Перевод М,_ Абеагауа , , 128 Антонио ди Бенедетто Hei. Перевод А. Шлейфер , 147 Умберто Костантини Зов. Перевод Т. Коробкиной , -. 153 Беатрис Гидо На крыше, Перевод А. Шлейфер 162 Арольдо Конти Ad astra. Перевод Р. Рыбкина § , . , , 169 Давид Виньяо Привилегированный. Перевод А, Шлейфер t 190 Марта Линч В розовом свете. Перевод Э, Брагинской f 204 Педро Оргамбиде Жизнь и память солдата Немесио Вильяфанье. Перевод ?>. Брагинской ,...„.... 217 Даниэль Мояно Искупление. Перевод Л, Разумовской ,,..,,.. 236 Хуан Хосе Эрнандес Виновница. Перевод Э, Брагинской » 248- Абельярдо Кастильо Мать Эрнесто, Перевод Р. Андриановой 264' ^дуардо Гудиньо Киффер Советы Себастьяну, пожелавшему купить себе зеркало. Перевод А. Шлейфер , » . 270^ МигельБрианте * Собак придется прикончить, Пере&од Л, Синайской . . 273 ' А 80 Аргентинские рассказы. Пер. с исп. /Сост. Э, Брагинской; Предисл. В. Земскова. * М.: Худож. лит., 1981. 286 с. В сборник вошли произведения известных современных аргентинских писателей. Рассказы посвящены различным соцп* аиьным и морально-этическим проблемам жизни Аргентины вюрой половины XX века, А 028(01)^81177"81 470300000° И(АРГ*